Алексей Толстой. Красный шут.
Шрифт:
«Говорят — русские тяжелы на подъем. Неправда, старо. Иной, из средних интеллигентов, самой судьбой определен жить и умереть в захолустье, а глядишь — сидит на крыше вагона, на носу — треснувшее пенсне, за сутулыми плечами — мешок, едет заведомо в Северную Африку и — ничего себе, только борода развевается по ветру», — писал Толстой в «Ибикусе».
Более эмоционально апокалиптическую картину русского исхода изобразил в «Белой гвардии» Михаил Булгаков: «Бежали седоватые банкиры со своими женами, бежали талантливые дельцы, оставившие доверенных помощников в Москве, которым было поручено не терять связи с тем новым миром, который нарождался в Московском царстве, домовладельцы, покинувшие дома верным тайным
Алексей Толстой, правда, бежал не в Город. Точнее не в этот город — он держал путь в Харьков, где беженцев было гораздо меньше, и приезд известного писателя не остался незамеченным.
«Вчера приехал из Москвы известный писатель-драматург граф Алексей Николаевич Толстой, который даст свой вечер интимного чтения из не изданных еще произведений и сказок, — сообщала в августе 1918-го газета “Южный край”. — Переезд из Москвы не обошелся без недоразумений с “властями” на границе. По пустячному поводу А.Н. и его импрессарио едва не были увезены “для объяснений” в поле. Одновременно с А.Н. Толстым приехала в Харьков популярная исполнительница цыганских романсов собственного репертуара Аня Степовая: в скором времени состоится вечер цыганской песни и романса. Защищая на границе А.Н. Толстого от “вспылившего начальства” во время переезда через демаркационную линию, г-жа Степовая сделалась сама жертвой любителей чужой собственности. Все ее концертные туалеты, составляющие по теперешним ценам сумму не менее 25 тысяч, стали достоянием одного из “власть имущих” по ту сторону границы».
Несколько иначе картина пересечения границы дана в более поздних, подцензурных воспоминаниях пасынка Толстого Федора Крандиевского: «Городские власти встречали и провожали нас с почетом. Сам комиссар города Курска, белобрысый, кудлатый парень, гарцевал на белой лошади то справа, то слева от нас, то отставая, то опережая».
В Харькове Толстой дал свое первое интервью:
«— Я верю в Россию. И верю в революцию. Россия через несколько десятилетий будет самой передовой в мире страной. Революция очистила воздух, как гроза. Большевики в конечном счете дали страшно сильный сдвиг для русской жизни. Теперь пойдут люди только двух типов, как у нас в Москве: или слабые, обреченные на умирание, или сильные, которые, если выживут, так возьмут жизнь за горло мертвою хваткой. Будет новая, сильная, красивая жизнь. Я верю в то, что Россия подымется».
Последние слова Толстого весьма примечательны тем, что здесь очень выразительно, ясно и кратко изложен его взгляд на русскую революцию: больной, расслабленной России было необходимо пустить кровь и убрать лишних людей, это сделали большевики, но на этом их волчья миссия закончится, и миру будет явлена новая общность.
«Большевизм — болезнь, таившаяся в ея недрах со времен подавленного бунта Стеньки Разина. Болезнь, изнурительная и долгая, застилала глаза народу, не давала ему осознать государственности, заставляла интеллигенцию лгать и бездействовать, вызывала непонятную тоску, больные мечты по какой-то блаженной анархии, о воле в безволии, о государстве без государства.
И вот, болезнь прорвалась и потекла по всем суставам кровавым гноем. Россия распалась. Но это распадение было инстинктом больного. Отпавшие части начали борьбу с болезнью и победили. Все нездоровое, шаткое,
И там, в Москве, все те, кому дорого великое, а не малое, кому дорога свобода и мила, — должны соединить в единый организм — в тело прозревшего Левиафана — все временно отторгнутые части».
Это писалось в то время, когда на Дону собирались в поход первые полки Белой армии, и позиция будущего автора «Восемнадцатого года» и «Хлеба» была сформулирована совершенно четко — поход на Москву. Однако едва ли это можно было считать литературной задачей. Идеологом Белого движения Толстой ни в коем случае не стал. И если его знакомая по «обормотнику» напишет чуть позже «Лебединый стан», то Толстой, пусть даже и симпатизировал попыткам скинуть большевиков, но как писатель решал в ту пору совершенно иные задачи.
«Осень, а затем зиму, очень тревожную со сменой власти, а иногда и с уличными боями, мы и Толстые прожили в Одессе», — писал Бунин. На самом деле не только в ней. И Бунин, и Толстой иногда вместе, иногда по отдельности гастролировали по Украине, выступали с чтением своих рассказов, писали в газеты, Толстой, по свидетельству Бунина, «получал неплохое жалованье в одном игорном клубе, будучи там старшиной», и здесь опять у Бунина проскальзывает нотка едва заметного высокомерного осуждения. В более поздней дневниковой записи она выражена гораздо резче: «Кончил “18-й год” А.Толстого. Перечитал? Подлая и почти сплошь лубочная книжка. Написал бы лучше, как он сам провел 18-й год! В каких “вертепах белогвардейских”! Как говорил, что сапоги будет целовать у царя, если восстановится монархия, и глаза прокалывать ржавым пером большевикам… Я-то хорошо помню, как проводил он этот год, — с лета этого года жили вместе в Одессе. А клуб Зейдемана, где он был старшиной, — игорный притон и притон вообще всяких подлостей!»
В одесских отношениях двух писателей много недоговоренного. Толстой и Бунин должны были вместе выступать в Киеве, но Бунин поехал один, и, судя по всему, между приятелями пробежала кошка.
Ни в дневнике Бунина, ни в мемуарах размолвка с Толстым никак не отразилась, зато сохранилась в его записях эмоциональная речь Толстого, пересыпанная проклятиями в адрес большевиков, основанная на процитированной выше дневниковой записи (но также носящей мемуарный характер, ибо была она сделана в 1943 году):
«Думаю, что зимой будем, Бог даст, опять в Москве. Как ни оскотинел русский народ, он не может не понимать, что творится! Я слышал по дороге сюда, на остановках в разных городах и поездах, такие речи хороших бородатых мужиков насчет не только всех этих Свердловых и Троцких, но и самого Ленина, что меня мороз по коже драл! Погоди, погоди, говорят, доберемся и до них! И доберутся! Бог свидетель, я бы сапоги теперь целовал у всякого царя! У меня самого рука бы не дрогнула ржавым шилом выколоть глаза Ленину или Троцкому, попадись они мне, — вот как мужики выкалывали глаза заводским жеребцам и маткам в помещичьих усадьбах, когда жгли и грабили их».
Говорил или не говорил Толстой так о русском народе и большевиках в Одессе в 1918 году, сказать однозначно трудно. Во всяком случае фраза о заводских жеребцах с выколотыми глазами встречается в «Ибикусе»:
«— Сильно пострадали от революции?
— Особняк разграблен вдребезги… Конюшни сожжены. Моему лучшему жеребцу выкололи глаза… Я понимаю — выколи мне… Но при чем мой жеребец?..
— Лошадям выкалывать глаза! Вот вам социалисты! Вот вам проклятые либералы! Это все от Льва Толстого пошло! — говорил Платон Платонович. — Так вы любитель лошадей, граф?