Алексей Толстой
Шрифт:
Алексей Толстой по рекомендации Волошина побывал у него и был приятно удивлен ласковым приемом. Сергей Маковский поразил необыкновенной изощренностью в одежде. Сам Толстой любил хорошо одеваться и много тратил на свои туалеты. Но тут было совсем другое. Ни у кого еще Толстой не видел таких высоких двойных воротничков, такого большого выреза жилета, таких лакированных ботинок и так тщательно отутюженной складки брюк. А главное, что особенно поразило в наружности редактора, — это его пробор и нахально торчащие усы. И действительно, как вскоре убедился Толстой, апломб и безграничная самоуверенность были чуть ли не главными чертами редактора нового журнала.
И не только поэтому Толстой испытывал сложные чувства во время беседы с главным редактором; наконец-то он начинает сотрудничество с солидным журналом. Но какова будет
Сергей Маковский с первых же слов почувствовал эту неопределенность в настроении молодого поэта.
— Вы, должно быть, знаете, почему мы решили назвать наш журнал «Аполлоном»? В самом заглавии — избранный нами путь. Это, конечно, менее всего найденный вновь путь к догмам античного искусства. Мы будем поддерживать все новое, дерзающее… Аполлон — только символ, — доносилось до Алексея, — далекий зов еще не построенных храмов, возвещающий нам, что для искусства современности наступает эпоха устремлений к новой правде, к глубоко сознательному и стройному творчеству; от разрозненных опытов — к закономерному мастерству, от расплывчатых эффектов — к стилю, к прекрасной форме и к животворящей мечте. Всякий ответит по-своему. Всякий принесет с собой то, что взлелеяно им и освещено его верой. Будут несогласия, будут споры, будут самые противоречивые решения. «Аполлон» хотел бы называть своим только строгое искание красоты, только свободное, стройное и ясное, только сильное и жизненное искусство за пределами болезненного распада духа и лженоваторства. Это определяет также и боевые задачи журнала: во имя будущего необходимо ограждать культурное наследие. Отсюда — непримиримая борьба с нечестностью во всех областях творчества, со всяким посяганием на хороший вкус, со всяким обманом — будь то выдуманное ощущение, фальшивый эффект, притязательная поза или иное злоупотребление личинами искусства… Я не утомил вас, дорогой Алексей Николаевич?
— Нет-нет. — И Толстой стал рассказывать, что недавно прочитал книгу Багрина «Скоморошьи и бабьи песни», она только что вышла в Петербурге, поразительно невежественная. Багрин истинно народное в песнях выхолащивает и по языку и по содержанию. Ведь Россия кажется единственной страной, где сохранилась еще живая старина, где Рерих и Билибин могут воочию видеть быт допетровского времени, а фольклористы записывать былины одиннадцатого века… Тем более возмущаешься, когда теперь, во время всеобщего призыва к охранению старины, находится человек, который просто-напросто взял Соболевского и по-своему прокорректировал эти песни; выбросил архаизмы, параллелизмы, уничтожил объективность и преподнес — вместо острой, пахнущей землей мудрой народной песни — обсосанные свои слащавые романсики. Но самое удивительное — эта книжонка удостоена восторженной рецензии в «Новом времени». Такие книги портят вкус у доверчивой публики…
— А вы напишите рецензию, раскройте несостоятельность такого подхода. Вам это легко сделать. Мы собираемся давать «Письма о русской поэзии». В этот раздел как раз подойдут ваши рассуждения об этой книге. Но мы-то ждем от вас более крупных произведений… Мне говорили, что вы задумали повесть о современной жизни?
— Да. Я давно уж наблюдал жизнь близких мне людей. Готовые типы… Но работа в самом разгаре. Не знаю, что получится…
— Прошу вас передать эту повесть нашему журналу…
И вот сейчас, вернувшись из Коктебеля, Алексей Толстой усердно взялся за осуществление своего давнего творческого замысла, возникшего в результате разговора с Волошиным. До этого надо было проверить себя как прозаика на небольших рассказах, а тут задумана целая повесть. Справится ли он с этим? Действительно ли литература является его призванием? Или лучше закончить институт? Эти мысли по-прежнему не оставляли Алексея Толстого. Во всяком случае, в письме к Марии Леонтьевне Тургеневой он сообщал о намерении закончить институт.
26 апреля 1910 года тетя Маша отвечала ему: «Желаю 5-й выдержать экзамен. Трудненько это тебе будет да уж понатужься — хоть с плеч долой эта канитель. Как уж ты успеешь с работами? Напиши, как придумал… Думается о тебе, как ты в Питере одинок и точно заброшен и страшно жаль тебя… Сладишь ли чтобы не писать вовремя экзаменов — это тяжкое лишение — и писать и долбить невозможно. Напиши, хоть коротенько, очень болит сердце о тебе».
Но как будто и писательская судьба Толстого складывалась благоприятно: осенью 1909 года в «Новом журнале для всех» (№ 12) напечатали рассказ «Архип», во втором номере «Аполлона» — «Весенние стихи. Хлоя», в седьмом, декабрьском, номере журнала «Утро России» — рассказ «Семья Налымовых», в различных сборниках и альманахах стали выходить его сказки, стихи, рассказы, пьеса-сказка «Дочь колдуна и заколдованный царевич»…
Толстой никак не мог отделаться от чарующего влияния символистов; со многими из них он уже был знаком. Одно время Толстой любил бывать у Вячеслава Иванова. Хозяин поражал своими разносторонними знаниями, выступали многочисленные гости. Алексей больше помалкивал, боясь попасть впросак.
Но после 1907 года пришло разочарование в «старом» символизме, в абстрактных и бессодержательных образах. Здоровая натура Алексея Толстого влекла его к реальным людям, реальной природе, реальным конфликтам. Он понимает, что уж слишком похожими оказываются все те, кто приходил к Вячеславу Иванову, рабски копируя манеру метра символизма. Сами по себе разные и колоритные в жизни, а в стихах оказывались удивительно одинаковыми.
Бальмонт, Брюсов, Блок, Белый, Вячеслав Иванов стали «столпами» символизма именно в силу того, что они никому не подражали, шли не проторенными в русской поэзии путями. Шедшие же за ними следом ничего нового не дали своим читателям. Первые символисты поразили Толстого своей высокой филологической культурой, широтой и глубиной образования. Он терялся и многого не понимал на «средах» Вячеслава Иванова, особенно когда в разговор вступали Андрей Белый, Брюсов, Бальмонт, Мережковский. Еще несколько лет назад Толстой просто благоговел перед этими метрами. А что теперь? Ведь многие уже стали отходить от избранного ранее пути, ищут чего-то нового, более созвучного времени.
Даже Андрей Белый, казавшийся таким далеким от современных вопросов и проблем, и то заговорил в своем творчестве о жизни как источнике художественных исканий. В предисловии ко второму своему сборнику стихов «Пепел» (1909 г.) он впервые, может быть, выводит свою поэзию из сферы условных и абстрактных красивостей в мир реальных сложностей и трагических противоречий. Если в первом сборнике поэт предстает пророком, пусть осмеянным и непонятым, то теперь А. Белый утверждает поэта как гражданина своей страны, кровно и близко воспринимающего все, что совершается в мире. «Действительность всегда выше искусства, и потому-то художник прежде всего человек». К этому выводу теоретик символизма пришел только после революции 1905 года. Совесть поэта уже не позволяет ему уноситься в надзвездные миры или придумывать несуществующих фавнов и кентавров.
Работая над сказками, песнями, изучая первоисточники народного творчества, Алексей Толстой много думал в эти дни о народе. Но его отношение к народу было скорее пассивно-созерцательным: он гордится Россией, ее культурой, только смотрит на народ как бы издалека. Он собирал сказки, песни, афоризмы, возмущался теми, кто искажал и упрощал народное творчество.
Совсем недавно ему казалось, что вся жизнь и личность художника — стройная система антиномий, как говаривали на «средах» Вячеслава Иванова, что только художник обладает правом и обязанностью восходить от каждого частного проявления к мировой душе и погружать себя в беспредельность, что только художник является беспощадным отрицателем мира, и никто не знает, как он, насколько ничтожен весь пир мироздания перед чистой грезой о совершенном… Совсем недавно ему казалось, что такое искусство требует соответственного утончения и преображения самого художника, отрыва его ото всего земного, потому что искусство выше жизни. Теперь его увлекают идеи саморастворения художественной личности в народной стихии.
Нет, он должен писать о том, что хорошо знает, что, сам или его близкие пережили и передумали. Он должен восстановить как художник недавно минувшую жизнь со всеми ее достоинствами и недостатками, со всеми ее болями, радостями, противоречиями. Тем более что складывалась благоприятная творческая обстановка: «Аполлон» заинтересован в нем как прозаике. А в том, что он создаст нечто новое в задуманном цикле повестей и рассказов, Алексей Толстой ничуть не сомневался.
Перед тем как поехать в Крым, Толстой на несколько дней завернул в Москву по делам, а заодно и навестил любимую тетушку Машу. Уговаривал ее поехать с ними в Крым, она же отказалась: