Алексей Толстой
Шрифт:
Небывалый успех фильма «Петр Первый» — вот, пожалуй, единственная настоящая творческая удача за эти годы. Подбор актеров, художников, съемки фильма —1 все это Толстой вспоминал с удовольствием. Общение с талантливыми людьми всегда ему доставляло неповторимое наслаждение. А тут своими глазами он видел, как воплощались образы его героев. Это было прекрасно. Орден Ленина, полученный им за фильм, — высшая награда Родины — согревал его сердце. А потом стал академиком… Членом комитета по Сталинским премиям… Членом многих юбилейных комиссий… Только так уж повелось, что на заседаниях не пишутся книги. Вот и «прозаседал»… Правда, много времени и сил отдал необходимой работе над «Сводом русского фольклора» и русскими народными сказками. Без него это не сдвинулось бы с «мертвой» точки… Но все равно сделано мало и сейчас… Надо наверстывать… Три года назад Толстой и его молодая жена переехали в Москву, где у них была небольшая квартирка. А жили главным образом в Барвихе, в одном из чудесных уголков Подмосковья… Здесь Толстой начал третью книгу романа «Хождение по мукам». Наконец-то он снова мог заняться судьбами своих любимых героев. Почти два года назад, летом 1939 года, он приступил к завершению трилогии. И приступил с таким ощущением, как будто до этих пор никогда ничего не писал. Так почти всегда с ним случалось, когда он начинал новую вещь. На какое-то время он становился как бы начинающим. И только постепенно, нащупывая материал, подход к нему, он как бы заново учился творить. В каждой строке он как бы проверял свою способность к
Никогда еще не писал он такого произведения. Ни «Сестры», ни «Восемнадцатый год» не были по своему замыслу похожи на то, что получалось в последней части трилогии. А поэтому прежде всего должна меняться сама стилевая направленность работы. Ведь все больше врывались голоса истории, все больше разветвлялся сюжет, вбирая в себя широту и многогранность действительности. Вместе с психологическими переживаниями своих героев, их страстями, чувствами писатель должен дать читателю необходимые военные сведения, точные приметы места и времени, передать строй речи и лексику. Вот почему сухой, протокольный язык военных приказов неожиданно для самого Толстого сталкивался с эмоциональной авторской интонацией или речью его героев, создавая достоверность в передаче неповторимых черт времени. Естественно, вводя персонажей из народа, Толстой стремился придать их речи разговорно-бытовой характер, смело употреблял диалектные слова и словечки. Более того, создавая этих персонажей, он давал через их восприятие картины природы, отношение к тем или иным событиям, людям, решениям, фактам. Вот хотя бы и недавно написанное: «…Сапожков не стал глядеть на Телегина, когда тот подошел к плетушке, тяжело перегнув ее, влез и опустился в сено. Лошади тронули рысцой. На расстоянии трех миллионов световых лет над головой Сапожкова протянулся раздваивающейся туманностью Млечный Путь. Поскрипывало вихляющееся заднее колесо у плетушки, но старик на козлах не обращал на это внимания, — сломается так сломается, чего же тут поделаешь…».
Вот три человека едут по степи, задумался Толстой, Телегин, Сапожков и извозчик-старик… Телегин не обращает внимания на окружающее… Сапожков весь устремлен к небу, неотрывно глядит на Млечный Путь, а старик извозчик думает, как бы в яму не угодить… Сапожков мечтает о том времени, когда человек, глядя на звезды, совершенно просто и очевидно поймет, что ужаса непомерного пространства нет, а рядом сидящий с ним мужик, глядя на то же самое, что и его седоки, высказывает свою заветную мысль: землю назад мужики все равно не отдадут, а силой с ними не справиться. И каждый человек здесь как на ладони. Но этого нелегко добиться. Он и раньше, конечно, знал, что каждый человек по-своему воспринимает мир. Только уж очень трудно найти индивидуальное восприятие того или иного явления или события в каждом из действующих лиц. Столько всевозможных обстоятельств нужно учесть, чтобы получилось правдиво, достоверно, как вот в этом эпизоде. Трудность заключалась как раз в том, чтобы найти для каждого особый язык жестов. В этом одна из важнейших его творческих задач… Здесь, пожалуй, он удачно о нею справился. Степь, закат, грязная дорога, полная неожиданных сюрпризов. Едут три человека… Три восприятия, значит, три описания, совершенно различных по словарю, по ритмике, по размеру… Пусть предметы говорят сами за себя. И пусть читатель смотрит на дорогу не его глазами, а видит ее и глазами Телегина, и глазами Сапожкова, и глазами старика извозчика. Как можно меньше авторских комментариев, как можно меньше авторских описаний и характеристик… Пусть герои действуют как бы по своему усмотрению, без авторской подсказки. Но это нисколько не значит, что он с объективистской холодностью, добру и злу внимая равнодушно, описывает происходящее на его глазах. Авторское отношение к жизни, им воссоздаваемой, должно сказываться во всем: и в отборе материала, и в его композиции, и в портретных характеристиках, и в ремарках, и в художественных деталях… Никогда еще так обостренно он не чувствовал необходимости экономии художественных средств. Трилогия и так получалась объемной. Разбивать ее последнюю часть еще на три книги, как предполагал он несколько лет назад, когда только-только замысел ее обрисовывался, нельзя. Материала-то много, и жалко его отбрасывать неиспользованным, но надо подумать о читателе. А то уж больно затянется трилогия. В последней части ничего не должно быть лишнего. Ни в композиции, ни в языке. Язык должен двигаться к точности и выразительности через простоту и экономию. Эх, хорошо бы дожить до такого времени, когда по поводу лишнего или неправильного эпитета можно ожидать литературного скандала.
Толстой встал, подошел к окну, выглянул в сад. «Будем надеяться, что идем именно к такому совершенству», — снова мысли Толстого возвратились в привычное русло. Он подошел к столу, взял вчера написанные листочки и с карандашом в руках стал перечитывать… Что такое? Карандаш, обычно такой беспощадный, словно намертво затих в его большой руке. Ничего… Несколько раз он быстро мелькнул, чтобы проставить знаки препинания. А так ничего… Значит, что-то произошло за эти годы неустанной работы. Может, он наконец нашел себя? И теперь умеет выработать в себе центр зрения, к которому так долго стремился?.. В каждом произведении необходим один центр. Художник-писатель не может с одинаковым интересом, с одинаковым чувством, с одинаковой страстью относиться к различным персонажам, точно так же, как художник в живописной картине тоже не может иметь несколько центров. Разные предметы не могут быть выписаны с одинаковой точностью, с одинаковым изображением деталей, с одинаковой силой красок. В каждой картине должен быть центр. Центром картины является смысл этой картины, ее идеология. Значит, понял смысл своей работы, уяснил философию революционной борьбы народных масс. Ничего лишнего… А сколько по ходу работы возникало интересных эпизодических фигур, картин, событий, явлений. Чуть только тронешь этот материал, как он сразу оживает, мгновенно обрастает подробностями. Что тут делать?.. Отбрасывать, сурово и беспощадно. Иначе образуется гигантский нарост, который может на какое-то время заслонить главное. Да, композиция романа так же не любит ничего лишнего, как и архитектура здания. И потом каждый раз надо еще искать непосредственную точку зрения. Допустим, он разрабатывает какой-нибудь эпизод, берется описать то, что видит в данный момент, У него целая гора материалов, статьи, воспоминания, приказы, свои впечатления и переживания… Как же тут разобраться? Так и хочется все сгрести в кучу и описать. Все ж это так интересно! Нет! Так обычно поступает только начинающий… Писать роман — дело невероятно трудное, даже после тридцати лет успешной вроде бы творческой работы. Сколько раз он смотрел с пригорка вниз на расположение города или пейзажа. И что же, он с одинаковой отчетливостью видел раскинувшееся перед ним? Нет, конечно… В центре пейзажа он, допустим, хорошо различает озеро, дом, фабрику, лес. То, что находится по сторонам, как-то расплывается перед глазами, а то, что находится сзади него и далеко в сторонах, он совсем не может видеть. Так и художник: в центре его видения должно быть главное, а для этого нужно искать каждый раз непосредственную точку зрения. Художественная точность и предельный минимум средств — вот что сейчас самое главное для него. Внутренний вкус должен быть острый и объективный, как у хорошего дегустатора. Вкус к своим мыслям, к своим чувствам, к своим восприятиям: это пресно, это знакомо, это вяло, как мочалка, это отвратительно, а вот это неожиданно остро, это благоуханно…
Толстой и не заметил, как чайник с черным кофе опустел. Значит, пора заканчивать. Пора отдохнуть. Написано не так уж много сегодня, зато прошелся но написанному вчера и в чем-то очень важном для себя окончательно убедился, поверив выработанному им в процессе работы над романом.
Художник, как генерал перед решающим сражением, должен проверить, всё ли на месте, все ли на местах. А ему предстояло дать именно «генеральное сражение»! последние главы романа «Хмурое утро» необходимо было закончить весной. Это еще, пожалуй, поответственнее, чем штурм какой-нибудь твердыни. Решалась судьба героев, полюбившихся сотням тысяч, миллионам читателей.
Толстой встал, накинул теплую тужурку и спустился вниз. Взял лопату и начал подравнивать грядки. Неторопливо, как опытный садовник, высаживал цветы. Он только здесь полюбил работать в саду. Раньше как-то не понимал всей прелести такого отдыха от тяжких раздумий и кропотливой работы над рукописями. Да и раньше-то теннис был. А теперь не до тенниса. Сердце все чаще давало о себе знать. Казалось, ничто не должно нарушать его душевного равновесия. Присуждена Сталинская премия за «Петра Первого». Столько поздравлений, столько газетных похвал. Что ж еще человеку надо? Почет и уважение небывалые. Близится к завершению его самое заветное произведение… И все-таки он не мог считать себя счастливым человеком. Столько горя кругом, страданий… Целый год работал он над сценарием фильма о Серго Орджоникидзе, собрал материалы, представил план двухсерийного, как договорились, фильма, но комитет почему-то отказался утвердить его. Ну что ж делать! Согласился на односерийный, опять сделал так, как договорились. И опять отказали… Одновременно с этим кто-то организовал прямо-таки заговор молчания вокруг его пьесы «Чертов мост». Как будто и не было ее постановки в двух ведущих театрах. А ведь тема пьесы, ее проблематика очень злободневны. Не нужно забывать, что так называемая фашистская идеология, расовая теория, ненависть к рабочему классу и к коммунизму вдалбливаются в головы миллионов. И ему казалось, что пора советскому искусству перейти к открытой борьбе с фашизмом. Отложив все дела, он взялся за пьесу, твердо полагая, что каждое художественное антифашистское произведение — это залп по врагу. Он достаточно нагляделся на фашизм в Европе и счел себя вправе рассказать об увиденном. Кому ж тогда не понравилась пьеса? Да ладно, бог с ними, не стоит ворошить прошлое. Какие-нибудь сплетни о нем дошли до писательской верхушки. Вот и дали «указание». Хорошо, что все это позади. Да и сколько этих взлетов и падений было уже на его веку. Выступление Молотова на VIII Чрезвычайном съезде Советов, назвавшего его бывшим графом, заслужившим любовь и признание народа, открыло перед ним широкие перспек-тивы общественно-политической деятельности. Он после этого поднялся на такую высоту, стал, что называется, отовсюду виден. С любой точки нашей земли, а писателю это не всегда идет на пользу. Зависть всегда сопутствует популярности. Да к тому же больно замучили всяческими заседаниями. Юбилей Шевченко, юбилей Салтыкова-Щедрина, 100-летие армянского эпоса «Давид Сасунский», юбилей Лермонтова, юбилей Акакия Церетели, и все надо было готовиться, заседать, выступать… Сколько упущено времени. И ничто не воротишь. Зато как быстро работается сейчас… Соскучился, видно, по настоящему делу, накопилось силенок…
Толстой посмотрел на дачу, похожую на старинный терем, на сосны и ели, окружавшие ее, как верные рыцари, на живописную местность, которая далеко просматривалась из его сада… И так радостно и легко стало у него на душе.
А дело в том, что он наконец решил для себя вопрос формы.
И это произошло с ним совсем недавно. Несколько дней назад, проработав положенные часы за столом, он обнаружил, что написал больше обычного и совершенно не устал. Даже огорчился от этого успеха! видимо, плохо написал, поэтому так много. Теперь придется много править и выбрасывать. Подосадовал на себя, но перечитывать не стал. В тот же вечер перечитал, почти ничего не поправил: на следующее утро карандаш только кое-где коснулся рукописи. И понял, что он стал хозяином формы. А столько лет все давалось с невероятным трудом.
Здесь, в Барвихе, как и в Детском, установился твердый распорядок дня. Вставал, как и в прежние годы, довольно поздно. Читал газеты, письма, депутатскую почту и тут же диктовал ответные письма. Потом завтракал, выходил в сад. «Последнее десятилетие, — вспоминал Ю. А. Крестинский, работавший в 1943—44 гг. у Толстого секретарем, — Алексей Николаевич очень увлекался цветоводством… Он сам перекапывал землю, пересаживал растения, прививал, подрезал, полол. Это была и физическая зарядка, и отдых от умственного творческого напряжения. Когда работа не ладилась, Толстой шел туда и принимался за какую-нибудь нехитрую операцию — большей частью подрезку… Обычно, проработав около часа в саду, Алексей Николаевич шел писать. Стоя у конторки, он набрасывал черновики. По его словам, в моменты работы для него не существовало кругом ничего, кроме того, что он описывал. С ясностью галлюцинации он видел вокруг себя описываемую обстановку, своих героев, жил среди них, переживал за них, разговаривал с ними и за них. Написанное Толстой обычно проверял на слух. Он как бы взвешивал звучание фразы, повторяя ее иногда с разными интонациями. Он отходил от конторки, набивал и раскуривал трубку; у небольшого столика, где обычно стоял кофейник, делал несколько глотков остывшего черного кофе; снова возвращался к конторке. В черновиках можно увидеть, как одну и ту же фразу или эпизод писатель, добиваясь совершенства, повторяет в шести-восьми вариантах…
Заканчивал работу Алексей Николаевич к обеду — часам к 5–6. В среднем в день он писал около двух страниц машинописного текста. Когда написанное удовлетворяло его, он был весел, шутил, сразу отвлекался от работы. Если созданное вызывало сомнения, был сосредоточен и никак не мог выйти из состояния творческого напряжения… После обеда, как правило, следовала прогулка и часовой отдых. Вечером Алексей Николаевич читал или текущую беллетристику, или же материалы для своей работы… День кончался далеко за полночь». И только что-то исключительно важное могло нарушить этот распорядок. Как и в Детском, здесь часто бывали гости. По-прежнему доставляло Толстому много радости и удовольствия участвовать в приготовлении праздничного обеда. В эти годы у Толстого собирались, как вспоминает Валентина Ходасевич, Шостакович, Нежданова, Корин, Голованов, Федин… Велись умные и серьезные беседы, много было и непринужденного веселья. К этому побуждала вся атмосфера праздника, которая сопутствует всюду Алексею Николаевичу… Бурлили горячие споры, возникало тесное общение между даже впервые встретившимися людьми… «После ужина переходили в другие комнаты, смежные со столовой. В одной из них к услугам музыкантов был прекрасный рояль Бехштейна, звучало пение Неждановой, Лодий; Шостакович и Шапорин играли свои произведения. Все это обсуждалось, многие делились своими мыслями о новых задуманных произведениях, и так — до рассвета. Надо было удивляться, каким неутомимым и умным дирижером и режиссером жизни был Толстой. Его талант умел зорко видеть и ненасытно брать все примечательное от людей и щедро отдавать воспринятое».
Здесь побывали, кроме упомянутых, Уланова, Сарьян, Эйзенштейн, Качалов, Гилельс, Завадский, артисты Театра сатиры после премьеры «Чертова моста». И добрые, гостеприимные, талантливые хозяева были всегда рады принять гостей.
18 июня 1941 года Алексей Николаевич и Людмила Ильинична побывали в Центральном парке на вечере памяти Горького: пять лет уже прошло со дня его смерти. За несколько дней до этого Толстой написал статью для «Известий», посвященную памятной дате. Вернувшись в Барвиху, долго сидели на крылечке. Алексей Николаевич рассказывал о Горьком, о Шаляпине.