Алеша, Алексей…
Шрифт:
В начале сорок первого я работал на строительстве элеватора, на берегу Волги. Механизация в ту пору почти отсутствовала — механическим способом наверх доставляли только бетон в ковше, подвешенном на тросах. Все остальные работы выполнялись вручную. Даже подъемного крана не было. Начал я с тяжелой работы подносчика — получил на складе брезентовые рукавицы, подкладку с лямками, которую привязывал на правое плечо, и впервые услышал хрипловатое напутствие десятника: «Ну, давай, давай!» Мы таскали железные пруты и консоли по шатким трапам на опалубку, которая помещалась примерно на высоте шестого этажа. Отдыхали только тогда, когда спускались вниз за новой порцией арматуры. Работа не требовала ни ума, ни сноровки, к тому же арматурщики постоянно материли нас за то, что мы не успевали
Потом я заслужил повышение. Я и еще четверо парней стали загружать бетономешалку. Мне поручили остро наточенной лопатой распарывать бумажные кули с цементом. Вначале дело не шло, но потом я так наловчился, что тремя ударами вскрывал куль сверху донизу, причем на это уходило не больше двух секунд. Я вываливал цемент на деревянную площадку, а трое других смешивали его с песком и щебнем.
Пока один ковш поднимался, мы должны были успеть подготовить новую порцию смеси. Не выпадало ни минуты передышки, нещадно палило солнце, глаза заливал едкий пот. Ни секунды не оставалось, чтобы подумать о чем-то постороннем. Даже на Шурочку я успевал взглянуть только мельком, хотя она работала в десяти метрах от меня. Плотники, которые тесали стойки для опалубки, заигрывали с молодой женщиной, заводили с ней двусмысленные разговоры, шутливо обнимали ее. Шурочка только повизгивала и отмахивалась от нахальных парней.
В начале июня я заменял заболевшего арматурщика. Работа эта была тяжелая, но интересная — арматурщики вязали проволокой стальные пруты и фигурные угловые консоли — в узких щелях опалубки. Весь день на коленях, согнувшись в три погибели. Десятник строго следил за тем, чтобы арматура не высовывалась из щели, потому что за мной шли бетонщики и крутильщики. Бетонщики заполняли щели бетоном, а крутильщики поднимали на вантах всю рабочую палубу. Она медленно двигалась вверх, а под нею оставались стены будущего элеватора. Иногда выпадали моменты, когда ремонтировали бетономешалку или подносчики не успевали обеспечить нас арматурой. Тогда я усаживался на краю опалубки, смотрел на город и Волгу.
Еще мальчишкой я мечтал стать летчиком, мечтал о высоте. Рядом летали голуби, едва не задевая крылом лица. А если наклониться и посмотреть вниз, то как на ладони виден весь двор, заваленный стройматериалами. И опять Шурочка. Красная косынка, синий комбинезон, руки на рычагах, управляющих лебедкой.
Шурочка… Чем она так влекла к себе? Довольно высокая — на два пальца выше меня. С худыми загорелыми ногами. С челкой на лбу. Со слабо развитой грудью… И вот что странно: на стройке она позволяла парням всякие вольности, а дома держалась очень замкнуто. Со мной она только здоровалась. Ни разу не заговорила. Юрка как-то сказал о ней: «Из трех щепочек сложена». Должно быть, он ничего, кроме щепочек, в ней не видел, а меня она притягивала. И еще одно отличало ее: Шурочка красила ресницы и веки подводила чем-то синим. Теперь это модно, а тогда на такие штуки решались немногие. Позже я попросил ее, чтоб она не красилась, и она не стала, но это потом, а вначале мне было стыдно смотреть ей в лицо, как будто она какая-нибудь доступная. Нет, конечно, о доступности не могло быть и речи: жила она одиноко и замкнуто. Никто к ней, и она ни к кому. Но таилось в ней что-то чрезвычайно притягательное. В этом невозможно разобраться — почему один человек так непонятно нравится другому.
Говорят, голубые глаза — невинность, но глаза у Шурочки, хотя и были как ясное небо, говорили мне очень и очень многое. Я не понимал, но уже чувствовал, что значит, если женщина смотрит на тебя такими глазами. В то время мучила меня непреодолимая робость. Позже я научился ее скрывать, а тогда, повстречав Шурочку, я терялся и горел от смущения.
Звал ее уменьшительным именем не один я. Все так звали в нашем доме.
Зарабатывал я по тем временам немало. Вкалывали мы по двенадцать часов в смену, потому что стройка считалась срочной. От непривычки я сильно уставал, болело все тело…
Несмотря на это, каждый раз я с радостью шел на работу. Приятно было, что иду не один, а с другим рабочим людом, приятно было небрежно показать пропуск в проходной, а затем взбираться с плоскогубцами за поясом и мотком мягкой проволоки вверх, по опасным мосткам к своему месту. Любил я утреннюю прохладу, ветер с Волги, ощущение легкости и силы во всем теле и ожидание, что увижу Шурочку. Еще ничего не было сказано между нами, но что-то завязалось, более крепкое, чем слова, и от одной этой мысли замирало сердце.
Вот тогда-то и заболела мама. Утром я проснулся оттого, что она стонала, — губы ее шевелились, но невозможно было понять, что она хочет сказать. Я растерялся, а мама все твердила что-то и показывала рукой на стену, и, наконец, я понял, что она просит позвать Юркиного отца.
Я постучал в дверь к Земцовым. Вышел Юркин отец и, узнав, в чем дело, сейчас же пришел к нам. Он внимательно обследовал маму, а затем сказал, что парез этот временный, вероятней всего — на почве недавно перенесенной малярии, а сейчас мне надо вызвать участкового врача. Перед войной с этим было очень строго — за прогул отдавали под суд. Я тотчас же побежал на стройку, оставил записку прорабу, оттуда поехал в поликлинику, которая находилась где-то около завода комбайнов. Участкового врача уже не застал, но в регистратуре записали вызов и велели мне сидеть дома и ждать.
И бывают же в жизни такие удачные совпадения. Оказывается, Юркин отец уже несколько лет изучал осложнения малярии и даже писал диссертацию на эту тему. Вечером явилась участковая врачиха, и он еще раз пришел к нам, беседовал с ней, и она согласилась с его диагнозом. В последующие дни маму посещала медсестра, делала ей хинные уколы. Эти-то уколы и спасли ее.
Вот тут и произошел мой первый разговор с Шурочкой, а причиной тому послужило глупое происшествие. На трамвайной остановке, возле поликлиники, разодрались двое пьяных — один низкорослый хлюпик, другой широкоплечий, рослый верзила. Оба едва держались на ногах, по лицам и рукам их текла кровь. И надо же было мне вмешаться, чтобы разнять их. Вот так со мной случается часто — сунусь, куда не просят, а потом раскаиваюсь. Короче говоря, низкорослый обрадовался, что появился некто третий, за кого можно спрятаться, и принялся крутиться вокруг меня, поминутно спотыкаясь и цепляясь за мою одежду.
— Да будет вам, — уговаривал я их.
Они, вероятно, и сами забыли, из-за чего началась драка. Кулаки верзилы мелькали возле моего лица. Мне казалось, что вот-вот он промахнется и сокрушительный удар, предназначенный его противнику, достанется мне. К счастью, этого не случилось. Произошло другое: на мне была старая-престарая рубашка, которую мама стирала всегда с особой осторожностью. По ее выражению, она на ладан дышала. И когда я оказался между дерущимися и оба они стали хвататься за меня, рубашка затрещала. Теперь я уже хотел вырваться и не мог. В результате рубашка оказалась изодранной в клочья и обильно выпачкана кровью. Кто-то из ждущих трамвая вмешался и помог мне освободиться от объятий пьяниц. А тут подошел трамвай, и я уехал от них. Вероятно, выглядел я весьма устрашающе. В проходе все осторожно и почтительно расступались передо мной. Подняв руку, я ухватился за поручни, и клочья изорванного рукава свешивались вниз кровавыми лохмотьями.
А в дверях нашего дома я лицом к лицу столкнулся с Шурочкой. Увидев меня в таком виде, она побледнела.
— Алеша, что с тобой?
— Я ничего… — отвечал я, по-дурацки улыбаясь. — Это не я…
И тут Шурочка проявила находчивость и энергию. Она сразу поняла, что в таком виде я не могу появиться перед больной матерью, затащила меня к себе, сорвала остатки окровавленной рубашки, заставила вымыться под краном и сама, как маленького, вытерла свежим холщовым полотенцем. Я все время твердил, что эти заботы ни к чему, но она и слушать не хотела. Кончилось тем, что она достала из комода чистую, хорошо выглаженную рубашку своего мужа, натянула ее на меня и даже нацепила на манжеты блестящие запонки. Затем причесала гребенкой мои мокрые волосы. Она что-то спрашивала, а я что-то отвечал, но из нашего разговора ничего не запомнилось. От смущения все вокруг меня плавало, словно в тумане. Ее ласковые ладони касались моей кожи, она называла меня по имени. Не помню даже, сказал ли я ей «спасибо».