Алхимия
Шрифт:
Так что опора — в некоторый перекор филигранно словолюбивому Вячеславу Курицыну — в книге Коменского есть. Опора… Да еще какая! Это креативное начало Мира и всех его вещей. Но скорее креативноремесленное, деятельно-конструктивное его начало (потому что не без человека даже и в начальную — как будто только божественную — пору этого начала). И при этом этически сообразное его начало: чтобы все в этом мире было хорошо и всем было хорошо.
Однако одно значение этого слова ушло. А именно: как же хорошо все сообразилось-сделалось! Не кем-нибудь, а мною — Богом: демиургом, искусником, художником. Мастером! Но у Коменского вместо Мастера — коллектив умельцев-ремесленников: веревочников и шорников, столяров и токарей, пивоваров и цирюльников… Мастеровых. Нет
Но как пробудить к жизни эту пра-память?
Здесь необходим еще один экскурс в христианские Средние века. Потому что как ни крути, а не сходятся предмет и его смысл даже и на картинке в этой учебной книге. А ведь на средневековых миниатюрах как-то сходились. В чем дело? Действие и священнодействие не высвечиваются друг в друге (речь все еще о книге Коменского). В лучшем случае они рядоположны (если путь к священству видеть хотя бы только в иносказании как способе возвысить предмет). Действие и священнодействие не только не представляют одно другое. Менее того. Сакральное осталось лишь как памятный знак о минувших временах интенсивно христианского средневековья.
Лев, например, сам по себе мало что значил для средневекового натуралиста. Любопытен трактат конца XV века «О поучениях и сходствах вещей» доминиканского монаха Иоанна де Санто Джеминиано из Сиены [235] . Это что-то вроде энциклопедического словаря. Расположение слов алфавитное; но не по названию предметов, а по названию свойств, представляющих этот предмет. Если мы хотим почерпнуть из этого свода сведения о льве, например, то смотреть следует на мужество, ибо именно с этой добродетелью соотнесен лев.
235
Summa de exemplis ас similitudinibus rerum noviter impressa fratris Johannis de Sancto Geminiano ordinis predicatorum impressum autum Venetiis per Johannem et Gregorium da Gregoriis Venetia MCCCCXCIX [1499].
Иное дело у Коменского. Отдельно льва нет вообще. Он включен в «дружный коллектив» диких зверей. И сказано про него, что он их царь. Зато мужество есть, и определено оно так: «Мужество бесстрашно в несчастьях, как лев…». Человеческое свойство персонифицировано воином с мечом и щитом. А рядышком действительно лев, мелкий, как собачонка, и почти ручной. Мужество с ним, конечно, сравнивается. Но лев это сравнение проигрывает, потому что фигура сравнения куда слабее более сильного тропа — взаимоотождествления льва и мужества в номиналистически-реалистическом сакрально значимом единстве — полнобытийственном бивалентном образе. У Коменского же образ сник, потускнел, сделался общим местом и потому легко вошел в его учебную книгу. Удивительность взаимоотождествления снята. Остался штамп. Для тогдашнего всеобуча.
Как же все-таки обезличенному авторскому коллективу — умельцам Коменского — вернуть первородство каждого, сначала соавторство, а потом и радостное компанейство суверенных авторских голосов в их сольных окликаниях, чем и придать живую злобу дня (вернее было бы сказать — доброту дня) этой учебно-деловой книге для детей? Для всех детей. Так сказать, «Республике Шкид» от «республики ученых». А ведь «republica» означает «общее дело». А хотелось бы иного — содружества личных дел, личных умений, личных искусств. От шорника Ромуальды-ча— мальчику Вадику Рабиновичу. Или: девочке Люсе Петрушевской — от цирюльника Иржи…
Не для этого ли этот удивительный проект — букварь Коменского почти сегодня, в 1996 году?
Что же придумал, конструируя новый мир в его человеческих подробностях, мой знакомый демиург Константин Худяков из галереи М’АРС?
Но прежде — еще одна обещанная универсальная парадигма, застившая, подобно смогу, все остальные: Всё есть всё (…ничто). В России это называется постмодернизм.
Мастера бесконечных перечней на библиографических карточках; старьевщики в сфере шурум-бурума с артикулом б/у (что означает бывшее в употреблении, а если культурно, то second hand) на соцартистских полотнах; захлебывающиеся декламаторы всевозможных слэнгов (от канцелярита до фени); пересмешники соцреалистического мезозоя. Все они представили нашим усталым взорам все, что есть, «в этой маленькой шкатулке». Но угодно ли для души?
Эти длинные, как полосатые вёрсты, перечни поначалу развлекали. Но рябило в глазах, а в ушах звенело. Это был вечерний звон, не наводящий дум. Как списки избирателей. Почти всегда лингвистически впопадный Вячеслав Курицын (еще раз о нем — исключительно из симпатии к нему) причисляет к лишенным опоры реестрам великий перечень всего, составленный Иосифом Бродским, — «Большую элегию Джону Донну» (напомню: «Джон Донн уснул, уснуло все вокруг». И далее — «всего [какого пожелаете] словаря». Но все дело в том, что сначала уснул (умер?) Джон Донн (вот она — незамеченная опора!), и лишь потом уснуло всё. Каждое. Но для него. А он со всем этим не попрощался. Не успел перецеловать все вещи мирозданья, прежде чем… Хорошо при «Прощай» не состоялось, как для кое-кого и при «Здравствуй». Мастер — между этими двумя хорошо («И увидел Бог, что это хорошо».) Творение ex nihilo должно кануть в летейские воды. Меж двух небытий. И потому и это хорошо — и в начале, и в конце. В их одновременности: как в первый, как в последний раз. Такая вот драматургия…
Изготовление же всего из всего — совсем другое дело. Нехитрое… Но… «Какое время на дворе, таков Мессия» (Вознесенский). В этом смысле русский постмодернизм конгениален сегодняшней российской жизни, выразительно явленной в постмодернистском слове, ставшем первословом неоэсперанто новых разностратных элит (политической, попсовой, салонно-тусовочной, тинейджерской…) и оправданном тотальным неверием всех в самих себя, в основательность собственного слова. Так сказать, массовая культура для элиты.
В самом деле: лицо не верит, что оно лицо. И в подтверждение требует, чтобы его называли еще и человеческим. Все это вместе — лицо человеческое — должно быть приколочено к гуманисту вообще. И лишь тогда этот самый гуманист, трижды помноженный сам на себя, сделается гуманистом в законе. Такая вот Диафантова арифметика… Слово ищет подпорок в себе подобных, слипаясь в плеоназмы множащихся сложений. Правит бал гуманист с человеческим лицом.
Лишь самовитое слово само-достаточно. Но и — больше самого себя, выходит за собственные пределы, и тоже из-за своей самовитости: оно само вьется, свиваясь в лицо. Слово Поэта, которое все еще лепечет-лопочет на задворках российской говорливости. И говорливость эта проста, как правда (газета). И даже еще проще: «однозначно» — «убежден» — «как бы…» А Слово Поэта на задворках. И то слава богу, что хоть там, а не вовсе нигде.
Но и сольному слову тоже нужна опора в слове же, но столь же авторском. Опора. Она же и отклик. Эхо как голос другого. Себя-другого. Жалейка, бубенец, рожок. Тимпан, но и тульская трехрядка, Лира, но
и… Что там еще? Оркестр всех веков — прошлых, будущих, настоящих. Но теперь и здесь. В здешней яме (оркестровой). Где различимы все партии как сольные. Трио. «Три О»! (имя одной из музыкальных рок-групп). И тогда звезда заговорит со звездою: аукнется-окликнет; присвоит чужой голос, но и отдаст свой… Говорил-горевал — событие слова как со-бытие с самим собою. Самовитие, соитие, развитие. Вбить — привить. Быть? Один только раз, но вить — самому — перед тем, как отбыть навсегда. Тю-вить…