Алькина война
Шрифт:
Мы знаем только то, что удерживаем в памяти.
Софокл
Наивный Алька. Он еще не знал, что война еще не закончилась для него… что она не закончилась ни для него, ни для всех людей, живущих на земле, и будет продолжаться еще долго, переливаясь из одной страны в другую, из одной войны в другую, охватывая весь земной шар и выходя за его пределы… что война – это крайнее выражение борьбы, необходимой для жизни, а жизнь – это борьба за совершенство, такая же необходима для жизни, как и многие утопии, которое человечество хотело достичь и не смогло… Что уже сейчас, в окончании этой войны в мире начинается новая, еще не известная людям большая война, которой позже в человеческой истории будет дано новое название, которая перерастет в другие войны.
И
И его, именно его личная Алькина война в этой борьбе за познание и совершенство мира только еще начинается…
Часть 1.
1. Открытие мира.
Многого Алька просто не помнил, не мог помнить. Не помнил, как родился в живописном городке в центре России, основанном еще при Демидовых, в небольшом одноэтажном здании роддома, напоминавшим своим фронтоном маленький греческий храм. Не помнил, как через полгода вся семья переехала в Харьков – отцу предложили работу на крупном авиационном заводе. Не помнил, как началась война, и их семью вместе с другими семьями эвакуировали заводским эшелоном на Урал, сначала в Троицк, затем дальше в Челябинск. Не помнил паровозов, путей, бомбежек, крика людей и своего собственного плача, не помнил, как скитались они с места на место в Челябинске в поисках жилья, пока, наконец, ни обосновались на окраине города рядом с каким-то заводом в длинном бревенчатом бараке, похожем на большую коричневую гусеницу, вросшую в землю.
Все это он узнал позже из рассказов матери и сестры; как радостно и с надеждами жилось до войны в Харькове, как они долго, почти два месяца, ехали в эшелоне в теплушках – небольших деревянных вагонах, предназначенных для перевозки скота, но наскоро оборудованных для перевозки людей; жили несколькими семьями, на нарах в два ряда по высоте вагонов. Мать рассказывала, как по очереди каждая из семей варили пищу на буржуйках, как немцы бомбили эшелон, и все бросались прятаться из эшелона под насыпь, в поле, как его восьмилетняя сестра Рита чуть ни отстала от поезда, когда на долгой остановке на какой-то станции увела местную детвору рассматривать на запасных путях разбитые самолеты… Как для Альки, чтобы не скучал в отсутствии игрушек, повесили под верхние нары его любимые соски, взятые из Харькова, и Алька, уже пытаясь ходить, с удовольствием вылавливал висевшие сверху мягкие колокольчики прямо ртом, чем веселил всех соседей по теплушке.
Приехав в Троицк, куда эвакуировали завод, они чуть не погибли втроем: мать, Алька и Рита. Мать, не знавшая как топить печи углем, закрыла печную трубу, когда потемнели угли, не обратив внимание на синие огоньки – горение угарного газа, и уложила всех спать. Их спас случай: отца отпустили с вечерней смены чуть раньше, и он, придя домой и застав всех в обморочном состоянии, вынес их из дома на свежий воздух и начал делать искусственное дыхание. Местные жители говорили, что еще несколько минут и никто бы из них не остался в живых.
В Челябинске они сначала жили не в бараке, а в промерзлом двухэтажном бревенчатом доме на каком-то неведомом ему «Пятом участке»; здесь на них тоже навалились беды. Сначала у Риты из карманчика фартука украли хлебные карточки на всю семью, когда она с другими детьми играла перед магазином в ожидании очереди, потом она, гуляя с Алькой, провалилась в яму уличного туалета, а маленький Алька стоял рядом и кричал от страха, пока их ни заметили взрослые и ни вытащили Риту.
С потерей карточек им помогли справиться жильцы дома: все работали на одном заводе и, зная, что семья с маленькими детьми осталась без карточек, приносили им понемногу хлеба и крупы, Рита говорила, что приносили много, она за всю войну не ела столько хлеба, как тогда. Потом отец начал ездить в командировки в подсобные хозяйства завода и привозил оттуда от местных татар лепешки бараньего жира, обменивая их на довоенные вещи. Так протянули до конца года, когда выдали новые карточки.
Мать тоже работала, и Алька часто оставался на попечении Риты. Зимой мать заворачивала сонного Альку в одеяла и относила его в ясли, а сама убегала на завод, чтобы не опоздать к началу
В этих яслях на загадочном «Пятом участке» с Алькой случилась еще одна беда: то ли от плохого питания, то ли от перенапряжения эвакуационной жизни у него разыгралась диарея и не прекращалась сутками. В яслях, испугавшись дизентерии и не предупредив мать, отдали Альку в дизентерийные бараки. Когда мать вернулась с работы и узнала это, она бросилась туда, не веря, что это дизентерия, умоляя отдать ребенка. С ней даже не хотели разговаривать, и тогда она ворвалась в барак, каким-то чутьем, не увидела – угадала среди множества кроватей и плачущих детей, где лежал Алька, схватила его и помчалась к выходу. Ее хватали, пробовали остановить, но она, несмотря на свой маленький рост, как фурия прорвалась среди санитарок, выскочила на улицу и бежала, бежала, пока наконец не поняла, что за ней уже никто не гонится.
Дизентерия не подтвердилась, но боли у Альки не прекращались, и он слабел на глазах. «Умрет, – говорили матери – сдайте в больницу». «Пусть лучше у меня на руках умрет», – отвечала мать. Уже не первый по счету детский врач, седенький старичок, осмотрел Альку, покачал головой и сказал матери: «Хотите спасти ребенка – продавайте все, покупайте на базаре рис, поите рисовым отваром». Так Алька выжил во второй раз. В дальнейшем в жизни ему еще не раз случалось выскакивать из опасных ситуаций подобным неожиданным образом.
Но всего этого Алька пока еще не знал и не помнил. Сознание и окружающий мир еще не существовали для него. Был только мягкий серый туман, беззвучный и теплый, в котором Алька плыл, как в коконе, не ощущая ни времени, ни самого себя. Удивительно, что, когда эти ощущения наконец появились, оказалось, что он уже многое знает и об окружающем мире, и о самом себе.
…Что-то зашумело, задвигалось вокруг, заговорило неясными голосами. Туман начал раздвигаться, в нем пробилось светлое пятно, и через него Алька увидел два лица: одно знакомое, матери, чуть возбужденное, но улыбающееся, и еще одно женское, малознакомое, полное и темноглазое, суетившееся рядом. Алька почувствовал, что его тормошат, усаживают на кровати. Туман распадался, Алька уже начинал видеть всю комнату, но эта полная суетливая женщина рядом с матерью все теребила и тормошила его, загораживая собой картину. «Ну, засмейся, засмейся», – приговаривала она, преувеличенно смеясь и тыча ему пальцем в живот и ребра. Это было непонятно и неприятно: и зачем надо было смеяться, и зачем для этого надо было тыкать его в живот. И сам вид этой неспокойной женщины рядом с матерью тоже был неприятен. Алька попытался увернуться от ее рук, скорчил недовольную гримасу, но эта радостная сюсюкающая женщина, не понимая, продолжала теребить его, и он заплакал, отталкивая ее руки. Мать бросилась к нему, отодвигая женщину, та ретировалась куда-то в сторону, и Алька, еще через слезы, увидел, наконец, всю комнату, одновременно и знакомую ему, и чем-то необычную.
Комната была большая и светлая. У дальней от него стены слева была то ли печь, то ли шкаф, справа от него – окно и цветы на подоконнике, прямо по диагонали комнаты, в дальнем углу – дверь из комнаты, а перед ней, чуть рассыпавшись по комнате, толпились четыре-пять возбужденных женщин – это и было необычным. Возбуждение было радостным: женщины переговаривались, кто-то выбегал, возвращался, снова выходил; дверь то открывалась, то закрывалась, кто-то прибегал с известием и снова убегал, – видимо кого-то ждали. Мать подходила к Альке, успокаивала его, поглаживая по голове, но он уже сидел спокойно и широко раскрыв глаза с любопытством наблюдал за происходящим. Снова кто-то заглянул в дверь и что-то сказал, раздался общий вздох разочарования, и все слегка поникли. Но тут же дверь снова распахнулась, кто-то вбежал, сказал «идет», все радостно засуетились, и в дверь в окружении других женщин вплыл по воздуху квадратный светло-коричневый ящик с висящими под ним палками, а над ящиком, словно прилипнув к нему, – растрепанная огненно-рыжая шевелюра улыбающегося человека.