Аллилуйя женщине-цветку
Шрифт:
Но они продолжались. Когда старик усаживался за требник и думал, что я молюсь в часовне, я частенько бежал за Розеной в тень кустов или на речной берег. Любовь сверкала в моих глазах и гремела в ушах.
Но я быстренько возвращался в часовню и опускался на колени.
Однажды утром мы занялись любовью стоя на кухне. Мы получили такое удовольствие, как будто ноги наши куда-то ушли из-под тел и мы плыли среди кастрюль и над пылающими углями. Несколько раз, когда ночь бывала на исходе и я убеждался, что старик спит крепчайшим сном, я проскальзывал к Розене. И тогда тишина, в которой мы делали свое дело, была настолько полной и плотной, что казалась неотъемлемой частью, продолжением самого укромного места розениного
Однажды после того как нам пришлось быть в состоянии воздержания целых три дня, мы предались любви прямо на скамье в часовне, смешивая нашу дрожь с дыханием самого Господа. Что же касается старика, то он теперь обращался с Розеной с чисто отеческим благодушием. «Он знает теперь, из какого теста я вылеплена. Он осторожничает, но в глубине своей остается ирландским петухом, и петух тот не дремлет», — говорила Розена.
В тот день, часа в четыре, прискакал крестьянин, весь запыхавшись и чуть не загнав коня. Он просил отца Маллигена поехать к умирающему, в нескольких километрах от Ламарка. Он говорил, что умирающий прожил жизнь добрым христианином и, узнав, что недалеко живет священник, умоляет не дать ему умереть без соборования. Крестьянин добавил, что, хорошенько погоняя мула, батюшка не только съездит туда, но и вернется домой еще до рассвета. Перед отъездом отец Маллиген отвел меня в сторону и предостерег, насколько мне опасно оставаться в доме наедине с Розеной Розель, и посоветовал мне провести ночь за молитвой в часовне.
— Бодрствуй, сын мой. И помни: земля, потрясенная войной, сегодня тоже не спит.
Я обещал ему, что во всяком случае не буду гасить свет.
Наша брачная ночь началась на речке, как и в тот первый раз. Потом мы вернулись в дом и даже не переоделись. Был звездный августовский вечер. Мы вкусили апельсинов, дынь, бананов и других фруктов, принесенных накануне с рынка. При свете фонарей мы сдвинули вместе все три кровати, чтобы нам было раздолье. Часа три спустя, насыщенные, опьяненные друг другом, мы погрузились в такой беспробудный сон, какой ведом только детям, безумцам и любовникам.
Мы не слышали, как вернулся старик. Когда я открыл глаза, я и понятия не имел, сколько времени он уже находится тут, глядя на нас, разметанных и совершенно голых. Фонари горели. Глаза старика вылезли из орбит, бородка растрепалась и была похожа на рыжие языки пламени. Жилы на шее чуть не лопались, кадык выступал вперед и как будто вырос. Я схватился за одеяло, прикрыл все еще спящую Розену и стал натягивать пижаму. И тогда отец Маллиген кинулся на меня. Сильнейшим ударом он отшвырнул меня и чуть не вдавил в стену. Потом подскочил, ударил наотмашь в лицо, потом в нос. Я застонал от боли.
— Прекратите, а то я тоже буду драться!
Он двинул мне кулаком по губам. Нос и рот мои были залиты кровью. Я терпел удары, шатался и совсем забыл, что я тоже не из слабых. Видя драку, Розена кинулась на кухню. Но тотчас вернулась, зажав в руке длинный кухонный нож. Отец Маллиген повернулся к ней. Не выпуская своего оружия, она попятилась и сбросила одеяло, которое успела набросить на себя, когда летела в кухню. Теперь она была абсолютно голая, с ножом в руке, и зверски-пристально глядела туда, где находилась совершенно точная, конкретная часть стариковского дела. Старик увидел по глазам Розены, что она исполнена решимости полоснуть по этой части. А дальше случилось необъяснимое.
— Спустите штаны, — тихо приказала Розена.
Старик, как автомат, зачарованный, подчиненный, расстегнул ремень. Штаны свалились, обнаружив жилистые, покрытые рыжими волосами ноги.
— Трусы тоже, — тем же ровным и приказным голосом произнесла Розена.
Он послушался, и выставился его член, раздувшийся, задиристый, вроде петуха, напрягшегося, чтобы вот-вот прокукарекать об опасности. Розена сделала шаг к нему, широко взмахнула ножом и успела-таки поранить
— Мне не нужна ваша помощь, — простонал он. — Убирайтесь вместе с ней. Вот отсюда, мерзкая пара блудников!
Мы быстро оделись, собрали свои вещички, увязав их в один тюк. Со слезами на глазах мы отправились в путь, когда уже поднялся светоносный и животворящий день.
В середине сентября у одной моей знакомой медсестры из главной городской больницы я попытался узнать, что же сталось с отцом Джеймсом Маллигеном. Она рассказала, что с ним произошел несчастный случай в Ламарке, где он, как и каждый год, проводил лето. Какая-то норовистая лошадь ударила его копытом и угодила прямо в пах. Теперь он поправляется. И к случаю этому относится спокойно, по-философски.
Очарование часа дождя
Приехав в Рио-де-Жанейро, Илона Кошут проводила почти все вечера с Маргаритой и мной. Мы все вместе ходили в кино, рестораны, кабаре и на футбол. Телевизор смотрели редко. А если оставались дома, в квартире квартала Ипанема, то лишь затем, чтобы поболтать. По правде сказать, беседовали между собой только обе женщины. Илона разговаривала на двух незнакомых мне языках — шведском и венгерском. Ее родители жили в Будапеште и эмигрировали в Швецию перед второй мировой войной. А французские родители Маргариты тоже происходили из Швеции.
Когда, как им казалось, разговор должен был заинтересовать меня, Маргарита переводила слова Илоны. Так бывало всякий раз, когда речь заходила о Бразилии. Да и как же не говорить о Бразилии, если находишься в Рио-де-Жанейро!
Рио восхищало Илону, пожалуй, сильнее, чем нас двоих. Все в этом городе притягивало ее, доводило до слез умиления. Названия кварталов, произносимые ее устами, как будто дышали ароматом только что сорванных фруктов: Фламенго, Глория, Катете, Ботафого, Ларанжейрас, Копакабана, Ипанема, Морро-де-Виува, Леблон, Санта-Тереза. Ее восторг превращал муравейник «Синеландии», этой страны кино, или гомонящую толпу на авеню Рио-Бранко в свежайшие порывы и потоки морского ветра. И решительно на все в городе Илона глядела как на африканское, насквозь, до мозга костей: и на патрицанско-расистскую Бразилию богатых кварталов, и на Бразилию совершенно невероятного по бедности и безалаберности люда, обитающего в окраинных и пригородных фавелах.
Мы подолгу сидели на скамейках в садах Рио, замирая перед роскошеством растительного царства. На Карибах я никогда не видал таких оттенков зеленого, гармонирующего столь чувствительно и даже чувственно с нефритовым цветом моря. Вместе с Илоной и Маргаритой мы многое открывали для себя: например, очень толстые и обычно приземистые растения поднимаются здесь фантастически высоко.
В ту пору Санта-Тереза еще представляла собой бухту, заросшую пальмами и банановыми деревьями, а кое-где и настоящим тропическим лесом, застроенную домиками с верандами и низкими перилами, беседками, навесами, и все это было невинно раскрыто и распахнуто всему миру. Одно огорчало и как-то раздражало Илону и Маргариту: весь город тяготел, буквально прильнуть к заливу Гуана-бара, образуя теснящие друг друга круги. Такая геометрия, напоминающая скопление животов и ягодиц, неверное, представлялась бразильским махам обоего пола моделью, образом рая небесного. Чтобы предаваться грезам и восторгам в городе, где «Господь так любит округлости», говорили мои подружки, надо вылезти из этой утробы, вырваться из этих порочных кругов и подняться в такие кварталы, как Сахарный Хлеб, Два Брата, Церковные Хоры и, по-бразильски, Корковадо, Гавера. А на уровне моря можно лишь нежиться, но не мечтать, категорически утверждали они.