Аллилуйя женщине-цветку
Шрифт:
Вечером Цезарь отказалась от идеи личной мести и согласилась на «перечень мер», призванных положить конец «мото-фаллическим атакам» со стороны доктора Браже. Цезарь сама придумала эти меры и голосом жандармского генерала продиктовала городской элите, собравшейся в ее салоне, свое решение. Первое: ни одна жакмельская женщина, принадлежащая к добропорядочному обществу, не ступит ногой в клинику доктора Браже; второе: ни одна уважающая себя семья не пустит под свою крышу врача, грубо нарушившего клятву Гиппократа; третье: Эрве Браже исключается из клуба «Эксельсиор»; четвертое: префект должен запретить всякий мотоциклетный шум после пяти часов вечера и до десяти часов утра; пятое: городской маляр выведет
«Осторожно! Доктор Эрве Браже катается на мото-фаллосе!»
Ответная реакция доктора Браже произвела эффект взорвавшейся бомбы: он тщательно отчистил свою дверь и привинтил бронзовую дощечку:
«Доктор Эрве Брагетт (ширинка по-французски),
гинекофил (женолюб по-древнегречески),
психопат всех парижских больниц».
В следующую пятницу все плясали как бешеные в «Дохлой крысе». То было неистовое поклонение человеку, который осмелился объявить всему свету о своем женолюбии. А Цецилия Рамоне теперь окончательно преобразилась в гневного Цезаря. Она даже советовалась с Окилом Окилоном, знаменитым знахарем наших мест, чтобы наслать порчу на доктора.
Но прошел циклон Бетсабе и заставил поверить всех, что доктор Браже родился в рубашке. Он приводил в чувство и помогал сотням пострадавших. Он давал указания по гигиене, чтобы избежать эпидемии. Его мото сновало по затопленным участкам. Даже прошел слух, что машина его — амфибия, а иногда он перелетает на ней по воздуху над вышедшей из берегов рекой.
Циклон кончился, и в Жакмеле наступила великая тишь — и в листве деревьев на площади Арм, и в умах, возбужденных выходками и подвигами доктора Браже. Передышка длилась до самых последних дней года.
К востоку от площади Арм находился монастырь и школа сестер Сент-Роз-де-Лима. Весь Жакмель обожал этих набожных девушек, приезжавших издалека, чтобы участвовать в повышении образовательного и духовного уровня города. Среди монашек особо выделялась своим благочестием, приветливостью и преданностью делу сестра Натали Дезанж. И еще один талант был у нее: она обладала лучшим голосом в хоре при церкви святых Филиппа и Иакова. Судейский старшина Непомусен Гомер ходил туда не столько помолиться, сколько послушать, как писал он в «Газете Юго-Запада», «журчание чистейшей горной речки, текущей по сглаженным камням по воле Господа».
Как-то в воскресенье сестра Дезанж вернулась с вечерни в ужасном состоянии: ее лихорадило, зубы стучали, она совсем обессилела. К полуночи у нее поднялась температура до сорока. Мать-настоятельница, усердно помолившись, пошла на площадь Арм и привела к больной доктора Браже. Тот деликатнейшим образом прослушал ее грудную клетку, окруженный полудюжиной сестер — коленопреклоненных, с четками в руках, бдительных. Он поставил диагноз и дал указания насчет лечения. Через три дня сестра Натали встала на ноги. В полдень она пошла самолично поблагодарить славного доктора. А через три месяца мать-настоятельница доверительно сообщила жакмельскому кюре, преподобному отцу Наэло, что сестра Натали Дезанж ждет ребенка от доктора Браже. Сестричку тайно посадили на первое же грузовое судно, отплывающее в Европу. И хотя секрет несчастья был сохранен полностью, у жакмельцев осталось сильное ощущение, что сестру Натали Дезанж увезли столь поспешно неспроста. Воображение разыгралось. Утверждали, что доктор Браже может на расстоянии оплодотворить любую женщину и, повстречав молодую особу или даже целый их выводок, направляет ей или им на лобок «оплодотворяющий луч» из штуковины, которую он прикрепил к фаре своего мотоцикла, и — прощай, девственность.
В таком взбудораженном состоянии пребывал Жакмель, когда подошла пасхальная неделя. Город пережил за год несколько скандалов, из которых
Крестное шествие началось в три часа от церкви. В северном направлении городской рельеф довольно круто поднимался, что символизировало восхождение на Голгофу. И тут, когда один жакмельский грузчик взялся нести увесистый деревянный крест, выступил доктор Эрве Браже и подставил свои молодые плечи. Он был в панталонах для гольфа, черных чулках и желтой жокейской куртке, в общем напоминая тех, кого в старые времена рядили по-потешному перед тем, как бросить в костер инквизиции. Лучезарная улыбка доктора Браже соревновалась с карибским солнцем. Толпа завопила, разглядев, кто взял на себя роль распинаемого, и начались неподдельные страсти: мужчины и женщины плевали ему в лицо, мальчишки швыряли камнями, а наиболее талантливые находили самые фантастические слова для оскорбления. Кто-то мигом смастерил из колючей проволоки терновый венец и напялил ему на голову. Браже споткнулся и упал. Толпа грянула святопятничный гимн. Доктор поднялся, весь в поту и с капельками крови на лбу, рот раскрыт, но на лице сохранялось выражение благости и умиления.
При его втором падении толпу охватило сочувственное волнение. Люди кричали по-церковному: «Се человек!», — хотя другие продолжали изрыгать грубейшие проклятия. Случилась даже паника, когда сапожник Эмиль Жонасса стал раздвигать толпу локтями и плечами. В руке он держал молоток и несколько крупных гвоздей.
— Распни его! — завопила Цецилия Рамоне.
— Распни его! — подхватило множество голосов.
Но Жонасса, добравшись до Браже, неожиданно бросил молоток и гвозди к его ногам и робко предложил свою помощь в несении креста.
— Хвала Симону Киринейскому!
— Симон праведный! Се человек! — раздавалось с разных сторон.
У некоторых выступили слезы. Но оскорбления все еще падали дождем вместе с камнями и тухлыми яйцами. На одном отрезке пути, где было много рытвин и скалистых выступов, доктор Браже упал пять раз. Он изнемогал. Несколько красивых девушек, жемчужин города, приблизились к нему и отерли лицо батистовыми платочками. Одна из них делала это с таким старанием, что выражение страдания и греха на физиономии Браже сменилось выражением умиленной благодарности невинного дитя, которого почему-то наказали. Это был совсем не тот доктор Браже, над которым улюлюкала толпа. В таком состоянии он прошел последние метры, отделявшие его от того места, где он должен был положить крест. Снова зазвучал многоустый гимн святой пятницы, смешиваясь с морским рокотом, доносившимся до холма, который символизировал Голгофу.
Поздно вечером, в половине одиннадцатого, грянула весть, что Мадлена Дакоста не вернулась в родительский дом. После процессии ее видели в компании подружек, и все они направлялись в нижний город, где она жила. Когда она отделилась от остальных? Куда исчезла? Никто не знал, потому что после церемонии люди быстренько разошлись по домам, утомленные светом, шествием в гору и благочестием. Мадлене Дакоста было семнадцать лет. Достаточно было взглянуть, как она ходит, плавает, садится на лошадь, ест, танцует, нагибается за чем-то, спускается по лестнице, чтобы сразу уяснить, что она рождена оставаться женщиной-цветком по меньшей мере полстолетия. Именно она проявила наибольшее сострадание, когда сын человеческий страдал больше всего.