Алмаз, погубивший Наполеона
Шрифт:
В Трианоне вдовствующая молодая герцогиня Беррийская переоделась мужчиной, опоясалась двумя пистолетами и бежала в Рамбуйе. Карл Десятый увез с собой «Регент» и другие драгоценности короны.
О чем он думал, чем был для него это бриллиант? Деньгами, конечно, а значит, властью и свободой, которую дает власть. В этой частице старой жизни он видел возможность жизни новой. Бриллиант всегда говорит владельцу: «Вот чем ты был когда-то». «Регент» был частицей славы, которая минула, а также гарантией безопасности. Барон де ла Буильри, тот самый, что столь поспешно избавился от императорских сокровищ, теперь стал хранителем драгоценностей Карла Десятого.
Карл Десятый отрекся от трона, и его сын стал Людовиком Девятнадцатым, но тут же
Четырнадцать тысяч человек двинулись маршем из Парижа, чтобы напугать последнего Бурбона. Люди ехали в омнибусах и фиакрах, облепив их со все сторон. Прибыв в Рамбуйе, они узнали, что Луи-Филипп уже договорился о возвращении драгоценностей и что те заперты в специально устроенной для этого карете. Окруженная поющей толпой мятежников карета довезла драгоценности до Парижа. И последний «король Франции» отдал «Регент» новому королю — «королю французов».
Я думал, что Луи-Филипп, праправнук регента, — последний, кто будет носить бриллиант при моей жизни. На деле он оказался не настолько храбр, чтобы надеть его. Чтобы стать королем французов, он, облачившись в генеральскую форму, сидя на троне, окруженном трехцветными флагами, в палате депутатов просто подписал документ. Четыре маршала вручили ему символы монаршей власти — скипетр, шпагу, «длань правосудия» и лакомый кусочек с сапфирами и бриллиантами, с «Регентом» наверху, который носил Карл Десятый. Луи-Филипп лишь коснулся короны и не надел ее, потому что очень старался изобразить из себя обычного человека. Уже было три попытки убить его; одна из попыток — очередная адская машина — двадцать пять мушкетов, связанных вместе, выстрелили, промахнувшись, в толпу.
Луи-Филипп — король другого сорта, — кажется, лишенный чванства, имеющий большую и симпатичную семью, и его сыновья ходят в обычную школу, и его частная жизнь закрыта для посторонних. Как своему символу он отдает предпочтение гальскому петуху, а не бурбонской лилии, потому что он буржуазный король, король во времена всеобщей революции, король, который со своим зеленым зонтиком в руках балансирует между гражданином и монархом. Как сын цареубийцы Филиппа Эгалите, он не разделяет любви своего предка Месье к драгоценностям (в течение поколений все следы яркости Месье выцвели). Луи-Филипп не склонен надевать бриллиант, который служил визитной карточкой стольким королям. Все же странным образом бриллиант, купленный сыном Мадам, вернулся к ее дальнему потомку.
Принадлежавший наполовину к семье Бурбонов, наполовину к дому герцогов Орлеанских, первое, что сделал Луи-Филипп, это достроил Триумфальную арку. Он открыл музей Наполеона, музей национальной славы в Версале. Он разрешил актерам играть императора. Он изобразил его битвы на Триумфальной арке, восстановил его статую на Вандомской площади. Это смелость с его стороны — в век романтизма оживить мечту об опрокинутой славе.
Вот и я тоже, подобно герцогу Ришелье и мадам дю Барри, дожил до новой эпохи, превосходящей пределы моего воображения. И хотя я редко выхожу из дома по вечерам, как делал это прежде, теперь я кое-что различаю, потому что в уличных фонарях горят маленькие мерцающие светлячки газа. Большие железные поезда возят людей из Парижа в Сен-Жермен, и с их появлением и с этими новыми шипящими фонарями могут настать лучшие времена. Те, кто приходит ко мне, оставляют у моих дверей множество жестких коричневых карточек с дагерротипами. Увы, все они для меня на одно лицо, потому что я вижу только очертания, но это не имеет значения — я все равно не принимаю визитеров.
Я получил письмо от одного молодого писателя, который во время Июльской революции занимался тем, что правил свой роман «Красное и черное» и читал мой «Мемориал».
Во времена Луи-Филиппа запрет был снят, и нам снова разрешили писать об императоре. Не только Стендаль, но Виктор Гюго, Александр Дюма и Оноре де Бальзак писали о нем, и Офрези читала мне их книги; ее голос сладкозвучно журчал, пока она не доходила до страниц, повествующих об императоре, и тогда ее голос приобретал совершенную драматичность. Она насчитала четырнадцать пьес об императоре, шедших в театрах Парижа, и ни одной из них я не видел.
«Регент» и все драгоценности короны были заперты в огромном склепе в доме Эврара Бапста, номер 30 по набережной Эколь. Стража стояла перед ним день и ночь в течение двух лет, после чего, в 1832 году, драгоценности перевезли, составили их опись и поместили в подвал цивильного листа в крыле Тюильри. Все знали, что в этом здании существует потайная лестница и что господин де Вербуа, хранитель сокровищ, у которого находится один из трех ключей, живет на первом этаже. Кроме того, Вербуа хранил личные драгоценности и деньги королевской семьи.
То был год мятежей, ужасного проклятия холеры, возникшей от городской грязи, год, когда повозки с трупами тащились по узким вонючим улицам, когда люди вставали в опере, хватались руками за голову и падали замертво. Меня радовала отдаленность Пасси, где можно было не вдыхать запах хлорина и не видеть церквей, задрапированных в черное.
Как-то вечером мы с Анриеттой отважились отправиться в Париж к герцогу де… Даже в Сен-Жерменском предместье я обнаружил, что уже не имеет значения, встречает ли хозяйка вас в дверях, у подножия лестницы, в центре комнаты или на площадке. (Но чего же еще можно ожидать, ведь сам король слишком фамильярен. Он обнимает и целует людей и даже беседует с журналистами). Как всем известно, герцог держит у себя в кладовке скелет. В ту ночь он показал его одному молодому композитору по имени Фредерик Шопен, который посадил скелет рядом с собой на фортепьянную скамью и играл самую грустную музыку, какую мне когда-либо приходилось слышать, музыку утраты, которая заставляла костяного человека дребезжать и навела меня на мысли об императоре.
«Регент» оставался запертым в застенке. Констан Бапст, наследник Эврара, владел одним из трех ключей. Никто — ни Луи-Филипп, ни королева, ни его сестра — не осмеливался надевать на публике что-либо из драгоценностей короны.
В то время, когда взвилось трехцветное знамя, когда над королем подшучивали, а статуя императора вернулась на колонну посреди Вандомской площади, я стал потихоньку выбираться из своего дома и вернулся к общественной жизни. То было время промышленности, богатое время, и я часто спрашивал себя, что сделал бы император из этого нового Парижа. В шестьдесят пять лет я стал подполковником национальной гвардии. Меня выбрали депутатом от Сен-Дени, я сидел в палате слева и наконец получил орден Почетного легиона. А потом, как если бы я поступил неправильно, высунув голову, пришли беды.
Однажды утром я положил руку на плечо Анриетты, как делал столько раз за шестьдесят два года, и впервые обнаружил, что оно твердое и холодное.
На ее могиле я высек надпись: «Я жду здесь того, чье счастье я составляла, и уверена, что он очень хочет прийти». Тогда я ощутил, что призраки моей жизни шепчутся у меня в гостиной, поджидая меня, — обезглавленные, солдаты, павшие на поле брани, моя утраченная дочь Елена, Анриетта и мой друг де Волюд, — последняя долгая смертельная битва, та, ради которой я жил.