Алмазный мой венец (с подробным комментарием)
Шрифт:
— Я удивляюсь, как вы можете предлагать мне этот серый, излишне торопливый четырехстопный хорей, лежащий совершенно вне жанра и вообще вне литературы!
После этого он сообщил мне несколько интересных мыслей о различных жанрах сатирических стихов, причем упомянул имена Ювенала, Буало, Вольтера, Лафонтена и наконец русских — Дмитриева и Крылова.
Я сразу понял, что наше предприятие под угрозой. Между тем щелкунчик, видимо, все более и более вдохновлялся, отыскивая в истории мировой поэзии наиболее подходящую форму. Он высказал мысль, что для нашей темы о хитром кулаке и его работнице-батрачке более всего подходит жанр крыловской басни {278} : народно и поучительно.
278
Жанр крыловской басни О. Мандельштам позднее пародийно стилизовал в своих «дурацких баснях» (авторское определение). Например: «Однажды из далекого кишлака // Пришел дехканин в кооператив, // Чтобы купить себе презерватив. // Откуда ни возьмись, мулла-собака, // Его нахально вдруг опередив, // Купил товар и был таков. Однако!». Ср. с шуточным ст-нием
Он долго расхаживал по комнате от окна к двери, напевая что-то про себя, произносил невнятно связанные между собой слова, останавливался, как бы прислушиваясь к голосу своей капризной музы, потом снова начинал ходить взад-вперед.
Жена его тем временем приготовила бумагу и карандаш. Щелкунчик пробормотал нечто вроде того, что
«…есть разных хитростей у человека много и жажда денег их влечет к себе, как вол»…
Он призадумался.
Пауза длилась ужасно долго. Рука жены вопросительно повисла с карандашом в пальцах над бумагой. Я никак не мог вообразить, чем все это кончится.
И вдруг щелкунчик встрепенулся и, сделав великолепный ложноклассический жест {279} рукой, громко, но вкрадчиво пропел, назидательно нахмурив брови, как и подобало великому баснописцу:
— Кулак Пахом, чтоб не платить налога… — Он сделал эффектную паузу и закончил торжественно: — Наложницу себе завел! {280}
Я махнул рукой, понимая, что из нашей агитки ничего не получится.
На этом и кончилось покушение щелкунчика включиться в агитпоэзию Главполитпросвета.
279
Ср. в ст-нии О. Мандельштама «Ахматова» (1914): «Спадая с плеч, окаменела // Ложноклассическая шаль».
280
В записи О. Мандельштама или Н. Я. Мандельштам этот текст не сохранился. Доверие, с которым составители и комментаторы мандельштамовских сочинений в данном случае отнеслись к К., публикуя приведенное четверостишие в качестве шуточного ст-ния Мандельштама,[356] представляется чрезмерным.
Мы с удовольствием раздавили бутылочку прославленного грузинского вина за упокой души нашего хитрого кулака Пахома и его наложницы.
А я зализывал свои сердечные раны и продолжал ходить по редакциям в поисках заработка — существование случайное, ненадежное, но по сравнению с тем знойным, ужасным летом поволжского голода 1921 года, которое мы пережили в Харькове вместе с ключиком {281} , теперешняя моя жизнь казалась раем.
Можно ли забыть те дни?
281
Мотив голода возникает в одной из строф харьковского ст-ния К. «Молодежи», напечатанного под инициалами В. К.: «И вот теперь, когда на нас // Идет неумолимый голод, // Все на работу в добрый час, // Кто сердцем тверд и духом молод».[357] К. служил в Харькове в должности секретаря журнала «Коммунарка Украины». Литературную жизнь города этого периода описал журналист В. Яськов со слов Б. В. Косарева. В частности, Косарев рассказал о своем посещении, вместе с К. и Ю. Олешей, харьковского вечера поэзии В. Маяковского: «…сидели в 6-м ряду <…> Когда Маяковский кончил читать и наклонился, чтобы поднять лежащие на просцениуме записки, Катаев громко сказал: „Маяковский, вы знаете Алексея Чичерина?“ — „Знаю“. — „А он читает ваши стихи лучше, чем вы“. „И тут я не поверил своим глазам, — говорит Б. В., — Маяковский густо побагровел и как-то беспомощно ответил: „Ну, что ж, я ведь не профессиональный чтец…““».[358] Восторженное описание этого вечера и чтения Маяковским стихов содержится в «Траве забвенья»:[87] С. 368–371. См. также в мемуарах А. И. Эрлиха, со слов К.: «Однажды в Харькове Маяковский давал свой открытый вечер, читал „Левый марш“, „150 000 000“. Катаев и еще несколько молодых, совсем еще безвестных в ту пору литераторов послали поэту записку. Полная самых пламенных восторгов, она заканчивалась робкими надеждами на встречу <…> ответа на записку не последовало».[359] Ср. также в «Воспоминаниях» Н. Я. Мандельштам, о своем и Осипа Эмильевича знакомстве с К.: «Мы впервые познакомились с Катаевым в Харькове в 22 году. Это был оборванец с умными живыми глазами, уже успевший „влипнуть“ и выкрутиться из очень серьезных неприятностей».[360] Приведем здесь стихотворные экспромты, которыми обменялись К. и Олеша в 1921 г., после временного переезда К. из Харькова в Одессу. Они сохранились в альбоме Г. И. Долинова.[361]
Экспромт К.:
Покинув надоевший Харьков,Что б поскорей друзей обнять,Я мчался тыщу верст отхаркав,И вот — нахаркал здесь в тетрадь.Ответ Ю. Олеши:
Прочтя стихи твои с любовьюСкажу я, истину любя, —От них я скоро харкну кровью,Иль просто харкну на тебя!25/ октя<бря> <1>921 Одесса.
Многое ушло навсегда из памяти, но недавно один из оставшихся в живых наших харьковских знакомых того времени поклялся, что однажды — и он это видел собственными глазами {282} — мы с ключиком вошли босиком {283} в кабинет заведующего республиканским отделом агитации и пропаганды Наркомпроса, а может быть, и какого-то
282
К., без сомнения, имеет в виду мемуарную книгу Эмилия Миндлина «Необыкновенные собеседники», фрагмент которой автор «АМВ», в комментируемом эпизоде, по обыкновению, «творчески переосмысливает». Миндлин сначала вспоминает о своем знакомстве с К. и Ю. Олешей в Харькове: «Один — повыше и почернее, был в мятой шляпе, другой — пониже, с твердым крутым подбородком, вовсе без головного убора. Оба в поношенных костюмах бродяг, и оба в деревянных сандалиях на босу ногу <…> Тот, что повыше, оказался Валентином Катаевым, другой — Юрием Олешей».[362] Затем мемуарист переехал в Москву: «Зимой 1922 года я снова встретился со своими странными харьковскими знакомыми — Катаевым и Олешей. К этому времени я уже был секретарем „Накануне“. Как ни убого выглядели наши, молодых „наканунцев“, наряды, однажды появившиеся у нас Катаев и Олеша вызывающей скромностью своих одеяний смутили даже нашего брата. Не знаю, приехали ли они из Харькова поездом или пришли пешком, но верхнее платье на них выглядело еще печальнее, чем в Харькове! А ведь и в Харькове они походили на бездомных бродяг! Наш заведующий конторой редакции возмутился появлением в респектабельной редакции двух подозрительных неизвестных.
— Вам что? Вы куда? — Полами распахнутой шубы он было преградил им дорогу. Но маленький небритый бродяга в каком-то истертом до дыр пальтеце царственным жестом отстранил его и горделиво ступил на синее сукно, покрывавшее пол огромного помещения».[363]
283
Ср. со свидетельством О. Г. Олеши-Суок, относящимся к более раннему, «одесскому» периоду биографии Ю. Олеши, К. и Э. Багрицкого: «Все трое (Катаев, Олеша, Багрицкий) ходили очень „экстравагантно“ одетыми, под босяков <…> Все трое: Багрицкий, Олеша и Катаев — пользовались академическими пайками».[364]
Да, действительно, мы шли по хорошо натертому паркету босые. Мало того. На нас были только штаны из мешковины и бязевые нижние рубахи больничного типа, почему-то с черным клеймом автобазы {284} .
И тем не менее мы вовсе не были подонками, босяками, нищими. Мы были вполне уважаемыми членами общества, состояли на штате в центральном республиканском учреждении Югроста, где даже занимали видные должности по агитации и пропаганде.
Просто было такое время: разруха, холод, отсутствие товаров, а главное, ужасный, почти библейский поволжский голод. Об этом уже забыли, а тогда это было неслыханным бедствием, обрушившимся на Советскую республику, только что закончившую гражданскую войну. Сейчас трудно представить всю безвыходность нашего положения в чужом городе, без знакомых, без имущества, одиноких, принужденных продать на базаре ботинки, для того чтобы не умереть с голоду.
284
Ср. со свидетельством Л. Г. Суок-Багрицкой о том, что ее муж «ходил в казенной рубашке с большим штампом на груди».[365]
Вообще-то мы обычно питались по талонам три раза в день в привилегированной, так называемой вуциковской столовой, где получали на весь день полфунта сырого черного хлеба, а кроме того, утром кружку кипятка с морковной заваркой и пять совсем маленьких леденцов, в обед какую-то затируху и горку ячной каши с четвертушкой крутого яйца, заправленной зеленым машинным маслом, а вечером опять ту же ячную кашу, но только сухую и холодную. {285}
Это по тем временам считалось очень приличной, даже роскошной едой, которой вместе с нами пользовались народные комиссары и члены ВУЦИКа.
285
Ср. с описанием обеда главного героя повести К. «Уже написан Вертер» (1979), действие которой разворачивается в Одессе, в начале 1920-х гг.: «Когда они, Дима и его сотрапезница, заканчивали обед, состоящий из плитки спрессованной ячной каши с каплей зеленого машинного масла, к ним сзади подошли двое».[366]
Жить можно!
Но однажды, придя утром в столовую, мы увидели на дверях извещение, что столовая закрыта на ремонт на две недели.
Мы жили в бывшей гостинице «Россия», называвшейся Домом Советов, в запущенном номере с двумя железными кроватями без наволочек, без простынь и без одеял, потому что мы их мало-помалу меняли на базаре у приезжих крестьян на сало. В конце концов мы даже умудрились продать оболочки наших тюфяков, а морскую траву, которой они были набиты, незаметно и постепенно выбросили во двор, куда выходило наше окно.
Внизу у конторки бывшего портье сидел на табурете печальный старик еврей, продававший с фанерного лотка поштучно самодельные папиросы. Сначала мы эти папиросы покупали за наличные, а потом стали брать в кредит, и наш долг вырос до таких размеров, что нам стало неловко проходить мимо старика, и мы норовили проскользнуть, как призраки, и были очень довольны, что подслеповатый старик нас не замечает.
Мы не подозревали, что он нас отлично видит, но жалеет и делает из деликатности вид, что не замечает.
Потом, когда времена изменились к лучшему и мы расплатились, он нам в этом простодушно признался.
Итак: есть было нечего, курить было нечего, умываться было нечем.
…знойный августовский день в незнакомом городе, где почти пересохла жалкая речушка — забыл ее название {286} , — посредине которой разлагалась неизвестно как туда попавшая дохлая корова со зловонно раздутым боком, издали похожим на крашеную деревянную ложку.
Было воскресенье. Церковь на задах нашей гостиницы возле базарной площади трезвонила всеми своими колоколами, как тройка застоявшихся лошадей.
286
Река Лопань.