Алтарь победы
Шрифт:
– Ты потом узнаешь, Юний, как я тебя люблю.
И я, возвращаясь домой в белом свете раннего утра, опять не знал, люблю ли я Гесперию или ненавижу, поклоняюсь ей или презираю ее.
X
После этого ночного совещания Гесперия, словно вспомнив обо мне, опять почти каждый день стала присылать за мною раба и проводить со мною целые часы вдвоем в своей комнате. Если она и не любила меня с той силой, как это иногда утверждала, то все же, несомненно, я ей нравился, я ее забавлял, как детей новая игрушка. Она то приближала меня к себе, опьяняла страстными признаниями и нежными прикосновениями, заставляла меня, когда я терял обладание собой, давать ей самые неумеренные клятвы, то снова меня отталкивала, становилась твердой, как Марпесская скала, насмехалась надо мною и подвергала меня всяческим унижениям.
Самые разнородные чувства к Гесперии сплетались в моей душе в клубок ядовитых змей: часто я ее ненавидел с той же яростью, как в медиоланской
– Юний, иногда я сама не знаю, что говорю. Некий Демон владеет мною. Прости меня, Юний, я клевещу сама на себя. Есть злые силы, витающие вокруг людей, которые иногда порабощают их. Я совершу возлияние светлой Минерве, и безумие отпустит меня.
Она проливала на пол несколько капель вина и начинала говорить спокойно и разумно о нашем путешествии, о своих замыслах, о судьбах Города и империи.
С отъездом из Города Гесперия не спешила, так как желала раньше собрать различные подробности о ходе восстания в Британнии и о местопребываниях Максима, а кроме того, ей хотелось непременно присутствовать на торжественных играх в Большом Цирке, которые в это время подготавливались, и в виде великой милости она мне объявила, что я ее буду сопровождать на этот праздник.
Игры давал новый префект Города, Авенций, сменивший Басса, и весь Город был полон слухами об этом торжестве, причем говорили, что устроен будет бой гладиаторов, которого давно уже не видел Рим, может быть, вследствие противодействия христианских епископов, считающих грехом все, что возбуждает мужество и жажду жизни. Хотя эти слухи не оправдались, все же оказалось, что префект не пожалел денег, чтобы его праздник был достоин Города, где игры устраивали великие императоры – Нерон, Домициан, Каракалла: редкостные звери были привезены из Африки и Испании, собраны были лучшие стрелки, вызваны самые знаменитые мимы и привлечены к участию прославленнейшие квадриги со своими агитаторами. Несколько дней не было в Городе другого разговора, как о предстоящих играх, и даже отец Никодим за завтраком не мог сообщить иных новостей, кроме того, что прибыла новая клетка со львами или захромала левая пристяжная у Центуриона.
Гесперия приказала мне зайти за ней, так как хотела выйти из дому вместе со мной, предоставив Элиану отправиться в цирк в обществе других сенаторов. Однако, когда я не без смущения, с каким всегда входил теперь в дом Элиана, пришел к назначенному часу, оказалось, что Гесперия еще не одета, и она – не знаю, с лукавством или простодушно – распорядилась, чтобы меня провели к ней в комнату. Войдя, я увидел Гесперию в одной легкой и прозрачной тунике, с обнаженными руками и плечами, сидящей в глубоком кресле перед большим зеркалом, тогда как орнатрицы и цинерарии хлопотали около нее, убирая ее волосы. Гесперия не забыла при этом взять в руку длинную иглу, которой женщины обычно колют провинившихся прислужниц, и, торопя рабынь, прикрикивала на них гневно и злобно. На этот раз передо мною была не мудрая Гесперия, рассуждающая о природе богов, и не хитрая руководительница тайного заговора, поставившего себе целью видоизменить жизнь всей империи, но обыкновенная женщина, которую всего более заботила ее наружность, ее прическа и ее платье. На меня Гесперия бросила беглый взгляд, сказала, чтобы я подождал ее, и продолжала одеваться, без смущения показывая мне свои мраморные руки, свои ноги снежной белизны, всю прелость своего божественно-совершенного тела.
Поневоле мне пришлось стать свидетелем всех тайн женской красоты, и с намеренным бесстыдством черта за чертой Гесперия открывала мне, какими средствами она достигает дивного очарования своей наружности. Ее волосы, частью завитые каламистром, были потом собраны на затылке в пышный титул, обвитый голубыми шелковыми повязками; потом на золотых криналах были укреплены на висках особые цинцинны, тщательно подобранные под цвет собственных волос Гесперии, и эти локоны красиво облегли ее маленькие уши; надо лбом было укреплено великолепное фронтале, украшенное крупной бирюзой. Причесанная таким образом, голова Гесперии сделалась истинным созданием искусства, на которое можно было любоваться, как на мрамор
Только в эту минуту Гесперия, наконец, обратила свое внимание на меня и, примеривая золотое ожерелье с гиацинтами, спросила меня, идут ли эти камни к цвету ее лица. Я, разумеется, ответил, что на ней все – прекрасно, а она, оглядев меня с головы до сандалий, заметила насмешливо:
– Однако сегодня и ты, Юний, принарядился! завился, как асийский барашек!
Чтобы не обижать Гесперию, я не ответил ей ничего, хотя и подумал, что ей всего менее подобает упрекать другого в заботах о своей наружности, так как времени, потраченного ею на одевание, Цесарю, конечно, достаточно было бы для того, чтобы разбить отряд мятежным галлов.
Когда в конце концов Гесперия бросила последний взгляд в зеркало, в последний раз подправила какой-то непокорный локон и провела последнюю черточку под левым глазом, она сама же стала меня торопить:
– Идем, Юний, наш второй спутник, наверное, дожидается нас.
«Неужели это – Юлианий», – с досадой подумал я, но в атрии среди небольшого круга посетителей, ожидавших Гесперию, его не оказалось. Зато с изысканной вежливостью поспешил к ней Цесоний, с которым я познакомился на ночном совещании, и напомнил, что должно спешить, если мы хотим застать начало игр. Довольно было взглянуть на Цесония, чтобы догадаться, что он на свое одевание употребил не меньше стараний, чем сама Гесперия, потому что его тога, – изделие какого-нибудь знаменитого браккария, – располагалась вокруг его стана самыми причудливыми складками, а его лицо было раскрашено, как восковая статуя. Рядом с ним и с Гесперией я должен был иметь вид не только скромный, но и жалкий, и это меня несколько смущало и делало неловким. Наедине с Гесперией в ее комнате я чувствовал себя равным ей, смел говорить с ней резко и властно, но, появляясь с ней перед глазами других, я ясно сознавал себя человеком другого круга, втершимся не в свое общество. Мне даже показалось, что Цесоний приветствовал меня и обращался со мною как-то свысока, словно снисходя ко мне лишь потому, что меня по своей прихоти избрала Гесперия, и это чувство еще более раздражало меня.
Сказав несколько любезных слов другим посетителям и обещав встретиться с ними в цирке, Гесперия Цесония и меня позвала следовать за собой. Хотя дни стояли уже теплые, сверх столы она накинула легкую паллу, а волосы, как весталка, закутала тонкой тканью. У дверей Гесперию дожидались богатые носилки и толпа рабов; Цесоний, ловко опередив меня, помог ей сесть и опустил занавески; рабы размеренным шагом двинулись вперед, а мы пошли вслед, и мне поневоле пришлось разговаривать с моим спутником. Но разговор этот состоял в том, что Цесоний покровительственно расспрашивал меня, давно ли я в Городе, что в нем видел, у какого профессора слушаю чтения и все подобное, заставляя меня, как ученика, отвечать ему. Вспоминая, что даже Симмах беседовал со мною, как равный с равным, я тут же в душе дал себе клятву никогда не вмешиваться в чуждое мне общество знати.
По мере того как мы приближались к Большому Цирку, стечение народа все увеличивалось, и скоро рабам стало уже нелегко прокладывать себе дорогу через сплошные ряды идущих людей. Перед нашими глазами словно разыгрывалась в лицах картина, нарисованная сатириком, так как, действительно, жители всего земного круга теснились к Римскому амфитеатру, все в своих народных одеждах, и с белыми тогами квиритов смешивались пестрые плащи индийцев, полосатые – персов, желтые – мидийцев, причудливое одеяние египтян, аравитян, африканцев, скифские меха, британнские шапки, украшения из перьев на обитателях дальних островов. Так много было иностранцев в этой разноцветной толпе, что Рим казался только наполовину населенным Римлянами, причем все говорили, кричали и ругались на своем языке, и самые странные, непонятные восклицания раздавались кругом, по-гречески, по-египетски, по-германски, гортанные говоры народов Африки, изнеженный распев жителей Востока, птичьи звуки, исходящие из уст индийцев, – наречия всех стран, над которыми только пробегает колесница Феба.