Алтайская баллада (сборник)
Шрифт:
Голос Зуева — высокий, но сильный, звонко звенел сталью, серебром, стал модулировать гибко, без единой фальшивой нотки. Зуев стоял, несколько откинув назад корпус, приподняв голову, взявшись левой рукой за борт черной косоворотки, жестикулируя правой. Маленький, сухощавый, но крепкий, жилистый, в тяжелых смазанных сапогах, он устойчиво стоял за столом, резким движением правой руки хватал воздух, как камень на лету ловил, держал его секунду в стиснутом, высоко поднятом кулаке и с силой бросал в подсудимых.
— …На скамье подсудимых есть интересная для меня как общественного обвинителя группа обвиняемых, это — нэпманы…
Подсудимые
— Товарищи судьи, наш учитель Маркс, характеризуя капиталиста, прежнего капиталиста, говорил, что он является фанатиком производства. Можем ли мы эту характеристику приложить к нашему нэпману? Ни в коем случае. Наш нэпман, или нэпач, как хотите, является фанатиком распределения ради распределения. Он мало интересуется фабрикой, заводом. Нэпман отлично учитывает, что он калиф на час, поэтому все его внимание на купле-продаже, на перераспределении. Он пользуется слабостью нашей кооперации, нашего госторга и наживается, берет чудовищные деньги за то только, что разделит нам наш же кусок хлеба — мы, к сожалению, еще не научились его делить… Но нэпману мало легальных возможностей, ему мало бешеных процентов от игры на золотой валюте, на понижении нашего курса, неслыханного вздутия цен, и нэпман создает себе нелегальные возможности. Он лезет со взяткой в кабинет к нашему ответственному хозяйственнику, он запускает лапу в наши склады и кладовые, ворует и скупает, сбывает краденое; мало этого, он увиливает от налогов, заводит для виду пашню, регистрируется землеробом; нэпман есть хищник, последовательный и логичный в своей политике до конца и до конца не брезгующий никакими средствами, лишь бы в конечном счете нажиться…
Аверьянов успокоился окончательно. Конечно, Зуев агитатор, а не обвинитель. Дальше он не слышал, не понял, что Зуев от общих предпосылок перешел к детальному разбору преступлений каждого из двадцати двух. (Зуев отказался от обвинения семерых, но Аверьянова обвинил как одного из главных участников хищений в Заготконторе.)
Аверьянов дремал, думал, что Зуев хороший оратор, что его невредно послушать. Но самому слушать не хотелось — слишком уж хорошо после сырости тюремной камеры отдохнуть, слишком надоели речи и митинги за годы революции.
Голос Зуева звенел сталью, серебром, точно не воздух, не камни ловил он и бросал правой рукой, а серебряные, стальные пластинки. Сталью, серебром звенящим забросал Зуев зал.
— …Но если, товарищи судьи, вы на минуту, на одну только минуту, из суровых бойцов, из твердых революционеров станете просто людьми, немножечко даже идеалистами… Ваше сердце сожмет тогда горячая рука жалости… ведь люди же на скамье подсудимых, ведь жаль человеку человека… ведь за каждым подсудимым семья, мать или любимая, любящая женщина. Товарищи судьи, если бы я сейчас сделал паузу, то мы бы услышали в этой напряженной тишине нервный стук десятков сердец. Десятки сердец рвутся болью, больным вопросом — что будет? И боль человека или группы людей вызывает в человеке, в людях ответную боль сочувствия, сострадания…
Перестали сыпаться, звенеть стальные, серебряные пластинки. Страстно, с тоской зазвучала одинокая, тонкая, чуткая струна неведомого, нежного, мелодичного инструмента. Бесцветный, лысый, жидкобородый, некрасивый Зуев стал красив, светел. Его глаза заискрились, стали ясно-прозрачными, как осенняя вода сибирских рек на осеннем сибирском солнце.
Зал только дышал…
— …Вы, конечно, слышали, товарищи судьи, как четко и неожиданно здесь щелкнула прицельная рамка винтовки… Я вздрогнул и видел, как вздрогнули подсудимые, как вздрогнули вы, защитники, весь зал, я почувствовал, что какие-то невидимые, но крепкие нити связывают нас всех во что-то единое, общечеловеческое; у подсудимых, у защитников, у вас, у всех зрителей, у меня, несомненно, мелькнула одна мысль — мысль о смерти, мы подумали:
«А может быть, кто-нибудь в этом процессе будет приговорен к смертной казни, может быть, кому-нибудь суждено скоро услышать за своей спиной последний раз такой же сухой щелчок курка». Каждый подсудимый с тоской подумал:
«Может быть, мне… Может быть, мне… Может быть, меня приговорят».
Зуев сделал паузу — замолчал, опустил руки, голову. В зале взвизгнула, забилась в истерике женщина. В дальнем углу сдержанно всхлипывали. Аверьянов улыбнулся (ведь Зуев говорил не о нем), подумал:
«Здорово режет, язви его».
— …Товарищи судьи, пролетариат, как носитель прекраснейших всечеловеческих идеалов бесклассового, всечеловеческого общества, не нуждается, не ищет кровавой мести над этой кучкой жалких жертв материальных, общественных условий нашего быта. Ведь мы, марксисты, отвергаем теорию Ломброзо о врожденной преступности, мы не говорим, что все они негодяями родились и ими умрут; ни одному из подсудимых я не могу бросить такого обвинения. Наоборот, я утверждаю — условия, условия и условия. Сменятся условия — не будет воров, поставьте этих воров в другие условия — не будут ворами, исправятся…
Зуев снова замолчал. Его лицо перекосила болезненная гримаса, он с усилием, медленно, как громадный груз, поднял на высоту плеч обе руки и вдруг неожиданно, резко бросил на пол что-то тяжелое, ухнувшее тяжело и гулко:
— …Но, товарищи, мы же, как марксисты, должны сказать и о других условиях: мы должны сказать, что подсудимые совершали хищения в обстановке, в условиях борьбы с последствиями голода. Двадцать второй год весь прошел под знаком борьбы с последгол, они крали в то время, когда над миллионами людей еще стоял призрак голодной смерти, когда Республика напрягала последние силы в борьбе за жизнь миллионов! В такое время, товарищи, не говорят о возможности исправления того или иного преступника, в такое время сурово, быстро устраняют.
Снова зазвенели стальные, серебряные пластинки, заглушили в зале визг и плач, всхлипывание…
— …Ваш приговор не станет достоянием только этих стен. Его ждут и услышат миллионы ими обманутых, обкраденных.
И с полным сознанием своей ответственности перед партией, меня пославшей на это заседание, перед миллионами, за ней стоящими, во имя счастья этих миллионов я требую строжайшего осуждения подсудимых; пусть будут неумолимы, тверды наши сердца, пусть жесток, суров будет приговор…