Амадей
Шрифт:
По узким улицам небольшого городка, мимо насупленных прохожих, не обращая внимания на фырчащие автобусы, бежал юноша. Поскальзываясь, прижимая к груди конверт с виниловой пластинкой. Эка невидаль, мало ли куда парнишка опаздывает...
Играло солнышко на рассыпчатом снеге, острые лучики кололи глаз. На улице Ленина, над голыми ветками деревьев и приземистыми домами сверкал золотом купол Храма.
От школы до пятиэтажки три квартала. Вот и она, а напротив - длинная бетонная ограда с "колючкой" поверху. Раздвижные, основательно поржавевшие ворота. Проходная, более
Не верь написанному, нет тут никакой продукции. Посуда и украшения из хрусталя совсем в другом месте, на новых, недавно отстроенных складах, а здесь только списанное оборудование. Старый, никому не нужный хлам. И Ёшка.
Вообще-то, Евсей, но все зовут его Ёшкой, а фамилии никто не знает. Да разве это важно, если он - друг? Познакомились случайно. Сколько раз ходил Амадей мимо проходной, внимания не обращал, а тут вдруг как-то летом: "Эй, парень!" Из-за двери выглядывал всклоченный опухший мужик в драном тельнике. Глаза мутные, волосы всклоченные, седоватая щетина, а перегар в разогретом воздухе - на три метра.
– Выручай, братишка... Поправиться надо, а то помру...
Оказалось, не хватает на бутылку, да и сбегать некому, - сам понимаешь, я на посту, мне никак, - так что выручай!.. Ну и выручил, сбегал-купил-принёс, а сторож, - Евсей оказался сторожем этого бестолкового склада, - затащил на проходную. Всё норовил отблагодарить за вино, выпить уговаривал, а когда юноша наотрез отказался, хватанул портвейна "три семёрки" сам и оттаял.
Слов за слово, разговорились. Умел Ёшка, мужик под пятьдесят, вести себя с молодёжью на равных. Тон находил верный и слова правильные. Порасспросил, чем парнишка живёт, поинтересовался увлечениями, потом и о себе рассказал. Оказалось, не всегда он в сторожах ходил, да горькую пил. Был Евсей когда-то художником-реставратором. Расписывал Храм, иконами занимался. Но подвела любовь к горячительному...
– Эх, Амадей, - говорил он захмелев.
– Ты ведь счастливейший из людей! Веришь, нет, - и размазывал мутную слезу по седой щетине, - я как засну, так иконы вижу. Тюбики, палитру, будто краски смешиваю, гамму нахожу свою, неповторимую. И пишу лик... Если б ты знал, какой я пишу лик!..
– Так пиши!
– восклицал в волнении Амадей.
– Возьми краски и пиши!
– Не могу-у-у...
– тряс головой бывший художник, сбиваясь на вой.
– Веришь, не держит рука кисть... Будто лопнуло в груди что-то. Как гляну на Храм, душа переворачивается, а вспомню кисти - и всё! Не могу... Потому и пью...
У юноши слёзы закипали на глазах, но чем помочь другу он не знал. А Ёшка, прикончив бутылку, наклонялся близко, дышал жарко свежим выхлопом:
– Помни парень: нет большей свободы и большего счастья, чем творить красоту, до тебя невиданную. Не верь никому в мире людей, здесь врут много... Завидуют, злобствуют, ищут, как бы за счёт других подняться. Ты себе верь! Это в строю все шагают в ногу, а один - нет. В искусстве всё наоборот: пусть весь свет кричит, что ты сбиваешься, и других сбиваешь,
– если душа поёт, если при взгляде на творение своё захлёстывает волна восхищения, и азарт пузырится в крови, как благородное шампанское, - значит это ты в ногу! А все остальные... Да пропади они все!
С тех пор Карманников частенько навещал Евсея. Когда за бутылкой сгоняет, когда просто посидит за компанию. Успехами похвастает, совета спросит. И всегда получал поддержку, по всем пунктам.
И сейчас Амадей спешил заглянуть к другу, поделиться. Тот был на месте - глаза поблёскивают, видно нашлось чего принять с утра. Как-то попробовал парень вспомнить, когда видел на проходной кого другого, и не смог. Всегда только Ёшка вспоминался.
– Смотри, - взволнованно закричал юноша с порога, - смотри какой у меня диск! Амадеус Моцарт! Музыка!..
– О, Моцарт!
– благодушно улыбнулся сторож, и морщинки побежали по немытому лицу.
– Великий музыкант... Только зачем тебе это? Ты ж с хрусталём работаешь...
– Его зовут, как меня! Любимец Бога!
– Эх, студент, мало, кого как кличут... Даром, что имя одинаковое, у тебя своя гордость! Плюнь ты на австрияка, его по-всякому звали, да и двести лет прошло. Прокладывай свою лыжню! Ты избран судьбой, тебе открыто счастье творения! Ты сам в любимцах у богов...
– Всё равно, - сбился Карманников, - не простой это композитор... И музыка необычная, я чувствую.
– Ладно, - примирительно усмехнулся Ёшка, - я ж не противник. Кантаты и симфонии никому ещё не мешали. Беги, слушай Вольфганга...
– Ага! Я загляну!..
– Как что новое изваяешь, не забудь показать!
– крикнул Ёшка вслед, и с тоской проводил глазами убегающую фигурку.
Номер телефона он набрал на память.
– Реквием у мальчишки, - только и сказал в микрофон. И, укладывая трубку на рычаг, пробурчал еле слышно: - Эх, жизнь... Уже и "портешок" не помогает...
А Карманников спешил домой. Через дорогу, наискосок от проходной, в знакомый заплёванный подъезд. Стены, покрытые граффити, щербатая лестница. Вот и третий этаж, филёнчатая дверь, обитая полопавшимся дерматином.
Он ворвался в квартиру, сдирая с себя пальто. Кепка птицей полетела в сторону вешалки, не достигла, спланировала на пол - да какая разница! Амадей уже включал старенькую радиолу "Ригонда". Пластинка с готовностью покинула конверт, виниловый блин лёг под иглу звукоснимателя...
Он прослушал Реквием раз за разом. От начала до конца. Ставил на пластинку лапку радиолы снова и снова. Потом выпил литр молока из холодильника, и достал с антресолей пожелтевшую картонную коробку.
В ней хранился кубок. Хрустальный кубок размером с небольшую вазу, подарок отца. Папа привёз его из Гусь-Хрустального, говорил, что это работа отличного мастера, его друга, и просил расписать, когда сын выучится. Амадей думал, что просил, оказалось - завещал. Через полгода его не стало. А время росписи, судя по всему, пришло.