Амелия
Шрифт:
Неделю спустя после нашего прибытия мне выпало на долю принять участие в одной вылазке, во время которой я был ранен в левую ногу выстрелом из мушкета, и, вероятнее всего, не избежал бы жалкой гибели, либо был обязан своим спасением врагу, если бы мой верный слуга не вынес меня из сражения на своих плечах, а потом с помощью одного из своих товарищей не принес меня в крепость.
Ранение вызвало у меня лихорадку, внушавшую моему лекарю немалые опасения. Меня вновь охватило сочувствие к Амелии, и я жалел себя из сострадания к ней. Душевная тревога, порожденная этими печальными размышлениями до такой степени усугубила мое телесное недомогание, что могла повлечь за собой самые роковые последствия, если бы не дружеское участие некоего капитана Джеймса, офицера, служившего в нашем полку, моего старого знакомого и, без сомнения, одного из приятнейших собеседников и добрейших малых на свете. Этот достойнейший человек, душа и ум которого словно созданы были для всякого рода
Поведение этого человека служит достаточным подтверждением справедливости моего мнения о том, что поступки всех людей полностью определяются их страстями: Боба Джеймса никак нельзя заподозрить в том, что он в своих поступках руководствуется соображениями религии и морали, поскольку всегда смеется над ними. И все же его отношение ко мне красноречиво свидетельствует о доброте, сравниться с которой могут, пожалуй, лишь немногие ревнители религии и морали.
– Вам незачем прилагать столько усилий, – ответила, улыбаясь мисс Мэтьюз, – чтобы убедить меня в справедливости вашего образа мыслей. Я сама сторонница той же теории. По мне эти два слова, что вы упомянули, служат лишь личинами, под прикрытием которых лицемерие способно еще ловчее обманывать окружающих. Я пришла к этому мнению с тех пор, как прочла этого очаровательного малого Мандевиля. [94]
94
Мандевиль (1670–1733) – лондонский врач и писатель-моралист, автор стихотворной басни «Возроптавший улей, или Мошенники, ставшие честными» (1705), которую он затем переиздавал, дополнив комментариями и прозаическим трактатом «Исследование о природе общества». «Басня о пчелах», как ее стали потом называть, имела красноречивый подзаголовок: «Частные пороки – для общества благо», в котором в сущности выражен главный тезис нравственной философии Мандевиля. Вслед за Гоббсом, считавшим, что людям от природы свойственны жадность, страх, стремление к выгоде, Мандевиль утверждал, что человек движим преимущественно эгоистическими устремлениями, но желание удовлетворить жажду роскоши, честолюбие и пр. содействует развитию ремесел, торговли, общественных институтов и т. д., тогда как общество людей честных, непритязательных, добродетельных обречено на нищету и прозябание. Выход книги Мандевиля вызвал бурную и преимущественно отрицательную реакцию, которую разделял и Филдинг. Хотя Вилли Бут и считает, что поступки людей не зависят от религии и морали, а определяются их страстями, он все же не разделяет философию Мандевиля в целом и считает, что любовь – источник лучших человеческих поступков, как уже от своего имени утверждает сам Филдинг, который весьма саркастически отзывается о подобных философах (правда, не называя их по имени) в главе «О любви» романа «История Тома Джонса, найденыша» (VI, 1).
– Простите, сударыня, – ответствовал Бут, – надеюсь, вы все же не разделяете убеждений Мандевиля, который представил человеческую природу в крайне непривлекательном виде. В своей системе он оставил без внимания лучшее чувство, которым может обладать человеческая душа и тщится доказать, что порождаемые этим чувством плоды суть следствия низменных побуждений – гордости и страха. Между тем не подлежит сомнению, что любовь точно так же существует в человеческой душе, как и ее противоположность – ненависть, и те же самые доводы в равной мере доказывают существование как одной, так и другой.
– Не берусь судить, – ответила дама, – поскольку никогда особенно над этим не задумывалась. Я знаю только, что, читая Мандевиля, верила всему, что он пишет; кроме того, он, как мне часто говорили, доказывает, что религия и добродетель – это пустые слова. Однако же, если он отрицает существование любви, то тут он, бесспорно, заблуждается. Боюсь, что я сама могу изобличить его во лжи.
– В данном случае я, сударыня, в любое время охотно готов к вам присоединиться, – заметил Бут.
– Вы в самом деле хотите присоединиться ко мне? – спросила она, пожирая его глазами. – Ах, мистер Бут, я забыла, что хотела вам сказать… что… Так на чем вы, собственно, остановились? Я не стала бы прерывать вас… но мне не терпится кое-что выяснить.
– Что именно, сударыня? – подхватил Бут. – Если только это в моих силах, то…
– Нет, нет, – сказала она, – я должна выслушать все до конца. Ни за что на свете я не позволила бы себе прервать нить вашего повествования. Да и кроме того, я не осмеливаюсь спросить об этом, так что, прошу вас, продолжайте.
– Извольте, сударыня, – воскликнул Бут. – Я, помнится, рассказывал вам о необычайно дружеском расположении ко мне капитана Джеймса; но я не могу также обойти молчанием почти беспримерную преданность бедняги Аткинсона (так звали моего слугу). Он с неизменным усердием ухаживал за мной, а когда жизнь моя была в опасности, прямо-таки не отходил от моей постели; подобного участия я никак не мог ожидать: ведь впервые я оказал ему услугу, уговорив старшего над ним офицера назначить его сержантом уже тогда, когда почти совершенно оправился от своего ранения. Бедняга! Никогда не забуду, как он был вне себя от восторга, получив алебарду; [95] мне это особенно запомнилось еще и потому, что это был один из счастливейших дней и в моей жизни: как раз тогда я получил после долгой задержки письмо от моей дорогой Амелии, сообщившей, что роды прошли благополучно и что всякая опасность миновала.
95
Алебарда была своего рода знаком различия сержантов английской пехоты.
Я уже снова мог приступить к исполнению своих обязанностей, когда (так немилостива была ко мне военная судьба), вторично заступив в караул, я был тяжело контужен взорвавшимся поблизости снарядом. Меня сшибло с ног и, потеряв от удара сознание, я лежал до тех пор, пока верный Аткинсон не подоспел ко мне на помощь; он дотащил меня до моей комнаты, где тотчас препоручил заботам полкового лекаря.
Последний считал, что мое состояние на этот раз много хуже прежнего; у меня открылось кровохарканье, сопровождавшееся лихорадкой и другими угрожающими симптомами, так что опасались уже самого рокового исхода.
В этом положении образ дорогой Амелии носился в моем воображении денно и нощно; мысль о том, что я никогда больше ее не увижу, была настолько непереносима, что я уже подумывал о выходе в отставку и о возвращении домой, хотя был в это время очень плох, дабы найти утешение хотя бы в том, что умру на руках любимой. Капитану Джеймсу, однако же, удалось убедить меня отказаться от этого решения. Он сказал, что это слишком затрагивает мою честь и старался как только мог укрепить во мне надежду на выздоровление; но более всего повлиял на меня его довод, что если наихудшему из моих опасений суждено сбыться, то для Амелии лучше всего не быть свидетельницей столь печальной минуты. «Я знаю, – воскликнул он, – какой радостью будет для вас новая встреча с Амелией и каким утешением будет умереть у нее на руках, но поразмыслите над тем, что придется испытать при этих ужасных обстоятельствах ей самой, а ведь вы отвергнете любую радость, купленную ценой ее страданий». Этот довод в конце концов убедил меня, и после длительного обсуждения было решено, что Амелию не следует даже уведомлять о моем нынешнем состоянии, пока окончательно не решится, какая мне уготована участь – остаться в живых или умереть.
– О Боже милосердный! Как возвышенно и как великодушно! – воскликнула мисс Мэтьюз. – Бут, ты – само благородство, и едва ли, я думаю, найдется на свете женщина, достойная столь возвышенной любви.
Бут ответил на этот комплимент с подобающей ему скромностью, что вызвало со стороны собеседницы новый поток любезностей, а это, в свою очередь, повлекло новые выражения сердечной признательности, однако мы не станем на этом задерживаться и пойдем дальше.
Глава 6, повествующая о предметах, которые кое-кому из читателей придутся по вкусу
Более двух месяцев состояние мое оставалось неясным: течение болезни то начинало обнадеживать, то вновь заставляло опасаться худшего. И вот однажды днем в мою комнату вбежал бедняга Аткинсон, бледный и задыхающийся, заклиная меня не удивляться неожиданной вести. Дрожа от нетерпения, я спросил его, что случилось и не связано ли это хоть как-то с Амелией. Но не успел он вымолвить дорогое имя, как она сама вбежала в комнату и тотчас кинулась ко мне, восклицая: «Да, это я, я, ваша Амелия!»
Труднее всего описывать чрезвычайно трогательные любовные сцены, и обычно нет ничего скучнее подобного рода описаний.
– Как вы можете так думать? – сказала мисс Мэтьюз. – А по мне, так нет ничего более пленительного! Ах, мистер Бут, на нас, женщинах, лежит проклятье – мы нуждаемся в мужской нежности. О, если бы все мужчины были похожи на вас… но такого как вы, без сомнения, невозможно сыскать.
– Полноте, сударыня, – воскликнул Бут, – вы делаете мне слишком много чести. Да… так вот… когда первые восторги, вызванные нашей встречей, улеглись, Амелия стала мягко выговаривать мне за то, что я скрыл от нее свою болезнь, поскольку в трех письмах, написанных мной после ранения, я ни словом об этом не обмолвился и не позволил себе даже намека, на основании которого она могла бы заключить, что я отнюдь не пребываю в добром здравии. А когда я стал просить у нее прощения и объяснил ей истинную причину умолчания, она воскликнула: «О, мистер Бут, как же вы плохо знаете свою Амелию, если могли подумать, что я могла бы или хотела бы пережить вас. И разве не лучше было бы сердцу разбиться сразу при виде ужасной картины, нежели гибнуть ему постепенно? О, Билли, может ли хоть что-то на свете возместить мне утрату твоих объятий… Однако простите меня… какой смешной должна казаться вам моя любовь!