Аммалат-бек
Шрифт:
Но между тем удары в дверь усилились, и незнакомый голос проревел за нею:
– Ачь капины, ахырын ахырыси (отвори дверь, на конец концов)!
Старуха побледнела.
– Аллах бисмаллах!..
– произнесла она, то обращаясь к небу, то грозя собаке, то унимая плачущего ребенка.
– Цыц, проклятая! Молчи, говорю я тебе, харамзада (бездельник, сын позора)! Кто там? Какой добрый человек пойдет ни свет ни заря в дом к бедной старухе! Если ты шайтан, ступай к соседке Кичкине: ей давно пора в ад показать дорогу! Если чоуш (десятник), что, правду сказать, немножко похуже шайтана, так убирайся прочь. Зятя нет дома, он в нукерах при Аммалат-беке, да меня же бек давным-давно освободил от постоя, а на угощенье приезжих
– Да отворишь ли ты, чертово веретено?
– с нетерпением вскричал голос.
– Или я из этой двери не оставлю тебе на гроб дощечки!
Хилые затворы затрещали на петлях своих.
– Милости просим, милости просим!
– сказала старуха, дрожащей рукой отстегивая накладку.
Дверь распахнулась, и вошел человек среднего роста, прекрасной, но угрюмой наружности.
Он был в черкесском платье; с башлыка его и белой бурки струилась вода; он без всяких обиняков сбросил ее на перину и начал развязывать лопасти башлыка, которые закрывали ему лицо до половины. Фатьма, вздув в это время свечу, стояла перед ним со страхом и трепетом; усастая собака, прижав хвостик, съежилась в углу, а мальчик с испугу залез в камелек, который для красы никогда не был топлен.
– Ну, Фатьма, спесива стала, - сказал незнакомец, - не узнаешь ныне старых знакомцев...
Фатьма вгляделась в черты пришельца, и у ней отлегло от сердца: она узнала Султан-Ахмет-хана, который от Кяфир-Кумыка примчался в одну ночь в Буйнаки.
– Пусть песок засыплет глаза, которые не узнали своего старого господина!
– произнесла она, почтительно сложив руки на груди.
– Правду молвить, потухли они в слезах по своей родине, по Аварии. Прости, хан, старухе.
– Что твои за лета, Фатьма! Я тебя помню маленькою девочкою в Хунзахе, когда сам я насилу мог доставать воронят из гнезда.
– Чужая сторона хоть кого старит, хан! В родимых горах я бы до сих пор была свежа как яблочко, а здесь так словно снежный ком, с горы упавший на долину. Прошу сюда, хан, здесь покойнее. Да чем мне потчевать дорогого гостя? Не угодно ли чего душе ханской?
– Душе ханской угодно, чтоб ты его попотчевала своей доброй волею.
– Я в твоей воле, хан. Говори, приказывай.
– Слушай, Фатьма, мне некогда терять ни слов, ни часов. Вот зачем я приехал сюда. Сослужи мне службу языком, так будет чем потешить твои старые зубы. Я подарю тебе десять баранов и одену в шелк с головы до башмаков.
– Десять баранов и платье, шелковое платье! О, милостивый ага! О, добрый мой хан! Не видывала я здесь таких господ с тех пор, как увезли меня эти проклятые татары и выдали за немилого... Все готова сделать, хан, хоть ухо режь.
– Резать незачем, надобно только востро держать его. Вот в чем дело: к вам сегодня приедет Аммалат с полковником, приедет и шамхал тарковский. Полковник этот приколдовал к себе молодого твоего бека и, научив есть свинину, хочет окрестить его христианином, от чего да сохранит его Магомет.
Старуха оплевывалась, возводя очи к небу.
– Чтобы спасти Аммалата, надо поссорить его с полковником. Для этого ты приди к нему, кинься в ноги, расплачься, как на похоронах, ведь слез тебе не занимать ходить к соседкам; разбожись, как дербентский лавочник, вспомня, что каждую клятву твою повезет дюжий баран, и, наконец, скажи ему, что ты подслушала разговор полковника с шамхалом, что шамхал жаловался за отсылку дочери, что он ненавидит его из боязни, чтобы он не завладел шамхальством, что он умолял полковника позволить убить его из засады или отравить в кушанье, а тот соглашался только заслать его в Сибирь за тридевять гор. Одним словом, выдумай и распиши все покраснев. Ты искони славилась сказками; не съешь же теперь грязи и пуще всего упирайся на то, что полковник, едучи в отпуск, возьмет его с собою в Георгиевск, чтобы разлучить с родными и преданными нукерами и оттоле скованного отправить к черту.
Султан-Ахмет прибавил к сему все нужные подробности для придания этой сказке самой правдоподобной наружности и раза два учил старуху, как ловче ввернуть их в речь.
– Ну, помни же все хорошенько, Фатьма, - сказал он, надевая бурку. Не забудь и того, с кем имеешь дело.
– Балла, билла! Пусть будет мне пепел вместо соли, пусть нищенский чурек закроет мне глаза, пусть...
– Не корми шайтанов своими клятвами, а услужи мне речами. Я знаю, что Аммалат верит тебе крепко, и если ты для пользы же его хорошо сладишь дело, он уедет ко мне и тебя привезет туда же. Заживешь под моим крылышком припеваючи. Но повторяю тебе: если ты нечаянно или нарочно изменишь мне или помешаешь своею болтовнёю, то я из твоего старого мяса напеку шайтанам кебаба [Кусочки жареного мяса на вертеле (шашлык). (Примеч. автора.)].
– Будь покоен, хан: им нечего делать ни за меня, ни со мною. Я буду хранить тайну, как могила, а на Аммалата надену сорочку свою [То есть передаст ему свои чувства; татарское выражение. (Примеч. автора.)].
– Ну то-то же, старуха. Вот тебе золотая печать на губы; постарайся!
– Башуста, гёз-уста! [Охотно, позвольте! Слово в слово значит: на мою голову, на мои очи! (Примеч. автора.)] - вскричала старуха, с жадностию схватив червонец и целуя руки хана за этот подарок.
Султан-Ахмет-хан с презрением взглянул на это ползающее существо, выходя из сакли.
– Гадина, - проворчал он, - за барана, за кусок парчи готова бы ты продать и тело дочери, и душу сына, и счастие воспитанника.
Он не подумал, какое имя заслуживал он сам, опутывая друга коварством и нанимая для низкой клеветы, для злодейских намерений подобных существ.
ОТРЫВОК ИЗ ПИСЬМА ПОЛКОВНИКА ВЕРХОВСКОГО К ЕГО НЕВЕСТЕ
Лагерь близ селения Кяфир-Кумык
Август.
...Аммалат любит, но как любит!! Никогда, и в самом пылу моей юности, не доходила любовь моя до такого исступления. Я горел, как кадило, зажженное лучом солнца, он пышет, как запаленный молниею корабль на бурном море. С тобою, Мария, мы не раз читали Шекспирова "Отелло", и только неистовый Отелло может дать идею о тропической страсти Аммалата. Он часто и долго любит говорить о своей Селтанете, и я сам люблю внимать его огнедышащему красноречию. Порой это мутный водопад, извергнутый глубокою пещерою; порой это пламенный ключ нефти бакинской. Какие звезды сыплют тогда его очи, какой зарницею играют щеки, как он прекрасен бывает тогда! В нем нет ничего идеального, но зато земное величаво, пленительно. Увлеченный, тронутый сам, я принимаю на грудь свою изнемогшего от восторга юношу, и он долго, медленными вздохами дышит и потом, склонив очи, опустив голову, будто стыдясь глядеть на свет, не только на меня, сжимает мне руку и неверною стопою уходит прочь, а после того целый день не выманишь от него слова.
Со времени возврата своего из Хунзаха он стал еще мрачнее прежнего; особенно в последние дни. Он так старательно кроет самое высокое, самое благородное чувство, сближающее человека с божеством, как будто оно позорная слабость или ужасное преступление. Он убедительно просился съездить еще раз в Хунзах повздыхать на свою красавицу, и я отказал ему, отказал для его же пользы. Я уже давно писал к Алексею Петровичу о моем баловне, и он велел привезти его с собой на воды, где он будет сам. Он хочет дать ему поручения к Султан-Ахмет-хану, которые принесут несомненные выгоды и России и Амма-лату... О, как счастлив буду я его счастием! Мне, мне будет обязан он блаженством жизни, не только пустою жизнию. Я заставлю его стать перед тобой на колени и сказать: боготвори ее! Если бы сердце мое не было проникнуто любовью к Марии, ты не овладел бы Селтанетой.