Амнезиаскоп
Шрифт:
«Кабального совета» нет, потому что всем нам, тем, кто предположительно в него входит, за исключением Шейла, настолько наплевать, что нам лень даже отпираться, что «кабальный совет» существует, не говоря уж о том, чтобы в нем участвовать. Доктор Билли О'Форте – самый популярный персонаж в редакции, может быть, даже единственный человек в редакции, которого все любят. Как-то вечером, когда он был пьян и трезвого ума у него хватало лишь на то, чтобы надеяться, что я слишком пьян, чтобы вспомнить что-то на следующий день, он признался, что у него действительно докторская степень, если можно себе представить такой позор; с еще большей досадой он объявил, что докторскую писал на тему «Современная мысль в американской литературе». Он заставил меня поклясться, что я сохраню его тайну, и я заверил его, что, конечно же, никому не расскажу. Однако я не обещал не называть его в открытую «доктором», и теперь все зовут его доктором. Кроме работы в газете, доктор Билли пытается найти спонсоров для документального фильма, который он снимает, о случаях гиперсексуальности в Гватемале; этот проект является продолжением документального фильма о гиперсексуальности в Копенгагене, который, в свою очередь, послужил продолжением его магнум-опуса, документального фильма о случаях гиперсексуальности в Бомбее. Несколько лет назад какой-то таинственный миллионер из Сан-Франциско
Еще есть Вентура. Вентура основал газету, когда впервые приехал в Лос-Анджелес из Техаса пятнадцать лет назад. Он пишет в ней колонку каждую неделю с самого первого дня и таким образом стал одним из самых знаменитых писателей Лос-Анджелеса; за эти годы он отказался как минимум от трех серьезных предложений редакторской должности. В свободное время он написал четыре или пять книг и три или четыре киносценария, а когда он чувствует, что недостаточно продуктивен, добавляет к этому том-другой поэзии. Он – самоучка от начала и до конца, и сведения у него в голове, включающие в себя все от геологии до китайской экономики, до романов Уиллы Кэтер [1] и Д. Г. Лоуренса, слишком обширны, чтобы проводить с ним много времени; я давно перестал верить в возможность того, что когда-либо буду знать или прочту столько же, сколько и он. Он провидец и чудак, он – звезда фильма о своей собственной жизни, в котором сочиняет все диалоги и назначает себе лучшие реплики. Он ездит на рвотно-зеленом «шевроле» с пробегом в полмиллиона миль, который считает прекрасной машиной и постоянно ремонтирует и реставрирует; его симбиоз с этой рухлядью зародился примерно тогда, когда он пересек границу Лос-Анджелеса, и с тех пор становится все запутанней. Он думает, что фильм, в котором он живет, – вестерн, а машина – его верный скакун.
1
Уилла Кэтер (вар.: Кэсер; 1876–1947) – американская писательница, лауреат Пулитцеровской премии за роман о Первой мировой войне «Один из наших» (1922), автор романов «О пионеры!» (1913), «Смерть приходит за архиепископом» (1927), «Люси Гейхарт» (1935) и др.
– Голоса советуют мне не ставить сегодня машину в гараж, – произносит он нараспев после сейсмического толчка, который сотрясает «Хэмблин» вплоть до балок в подземном гараже. Он не волнуется о том, что здание может рухнуть на него, он волнуется о том, что оно может рухнуть на машину. «Голоса» вечно говорят с Вентурой, рассказывая ему, что имеет место быть в дальних углах Вселенной.
– Голоса, – говорю я, – советуют тебе не волноваться столько о своей машине.
– Мне они так не говорят.
– Зато мне они говорят именно так.
– Мои голоса говорят с тобой о моей машине?
– Да.
– Ничего они тебе не говорят.
– Говорят. Они попросили меня передать тебе, что уже задолбались слушать про твою машину.
– Ничего подобного они не говорят. Может, они имеют в виду твою машину.
– Мои голоса не говорят со мной про машину. У моих голосов есть поважнее предметы для обсуждения, чем моя машина.
– Твои голоса вовсе с тобой не говорят, – парирует Вентура. – Ты не общался со своими голосами с тех пор, как тебя приучили ходить на горшок.
Вентура – фанат голосов. Когда он основал газету, то очутился в чернильной плаценте ее рождения, как человек и как писатель; с тех пор эти две ипостаси плотно переплелись. Он любит считать себя некой местной живой легендой, что, конечно же, полностью объясняется манией величия, – и все же, возможно, не полностью, потому что на каком-то уровне, хотя я никогда не скажу ему этого и, вероятно, убью любого, кто ему это скажет, он на самом деле немного легенда. Он один из немногих людей, чье имя можно сделать нарицательным и придумать слово «Вентурескный» – хотя мне всегда казалось, что «Вентурийский» будет позвонче, – что было бы похоже… ну, я думал сказать – на легенду, но это было бы положительно Вентурескно. «Видишь?» – спрашивает он, указывая на что-то, прикрепленное к холодильнику.
Это статья, вырезанная со страницы двадцать шесть из утренней газеты, пара сотен слов о каком-то вулкане, который, согласно некоему научному исследованию, извергся на острове Бора-Бора и сместил береговую линию на три тридцать вторых миллиметра. Но ученые не открывают нам, объясняет Вентура, и его рот начинает изгибаться в своей обычной безумной ухмылке, что подъем прилива на Бора-Бора на три тридцать вторых миллиметра полностью переиначивает все сейсмические токи в Тихоокеанском бассейне, и… К тому времени, как Вентура завершает объяснения, земля разверзается, и всё кубарем летит в огненные расщелины и заглатывается кратерами размером с Лонг-Бич – люди, звери, здания, негодяи-кинопродюсеры, обдурившие его на две с половиной тысячи долларов много лет назад, – всё, кроме его проклятой машины, которая является космическим тотемом и нашим единственным шансом на спасение. В этом толковании планетных метаморфоз Вентурескно не то, что теоретический апокалипсис Вентуры неизбежен, а то, с каким абсолютным ликованием он об этом повествует; в сердце своем Вентура верит, что человечество слишком надменно и загублено, чтобы безнаказанно продолжать свое существование. Он ждет не дождется, когда мы все будем поставлены на место, где бы оно ни было. В конце концов, сколько бы лет ни прошло и куда бы они нас ни вывели, моя дружба с Вентурой останется на своем месте, там, где мы были с самого начала. Когда я был в этом городе никем, писателем, едва фиксирующимся чужим сознанием, Вентура, самый известный критик города, написал рецензию на мою книгу. Это была не только одна из самых умных рецензий, когда-либо написанных о моих книгах, но и самая щедрая, плюс в то время он не мог извлечь и маломальской выгоды из того, что поддержал потенциального соперника. Но этого требовал его кодекс интеллектуальной честности. Он предлагает мне свою щедрость снова и снова, опять и опять, и я не знаю никого – если проникнуть за фасад мистической жесткости, который он возводит, – у кого сердце распахнуто шире, чем у Вентуры, никого – когда он приперт к стенке и выхода нет, – кто рассмеется звонче, когда из его собственного притворства выпустят воздух. Чудак и провидец, он пишет статьи, которые могут быть на две трети нелепицей, а на одну треть состоять из идей, о которых еще никто не задумывался и не говорил такими словами. Иначе говоря, состоящими из абсолютно оригинальных мыслей. У кого еще в наше время бывает одна абсолютно оригинальная мысль из трех? У кого еще бывает хоть одна из двадцати трех? Та же страсть, что околдовывает тех, кто любит Вентуру, чертовски бесит других, особенно самопомазанных блюстителей нынешнего духа времени; это страсть, которая никогда не сдается и не принимает капитуляции от других. Страсть Вентуры проводит черту в песках нашего времени. Люди становятся по одну или другую ее сторону, но никто не может стоять на черте.
В последний раз карьера романиста сверкнула передо мной в Нью-Йорке, прежде чем совсем исчезнуть в темноте. Меня радушно пригласила одна нью-йоркская художественная группа провести чтение в Сентрал-Парке вместе еще с одним автором; все расходы были оплачены, включая гостиничный номер и железнодорожный билет на восток. На первом отрезке пути, от Лос-Анджелеса через Аризону и Нью-Мексико, к северу через Колорадо, всю дорогу до Сент-Луиса, у меня было отдельное купе, причем довольно нехилое купе, куда мне приносили завтрак, обед и ужин и расстилали постель на ночь. «Эй, да я ведь не просто автор, а большая шишка!» – думал я в удивлении, заказывая водку и величественно махая рукой из окна изумленным прохожим, как будто я президент. Однако, но мере того как мы продвигались на восток, условия ухудшались. Где-то за Сент-Луисом меня пересадили на другой поезд, и, когда мы покинули Чикаго и начали пересекать Иллинойс, жилище мое становилось все менее впечатляющим, пока одним утром я не проснулся в Пенсильвании и не увидел, что нахожусь в чулане, а мои соседи – швабры и огнетушитель. Никто не приносил мне завтрак, и никто не расстилал мне постель. «Я, твою мать, на кого похож, – рявкнул на меня проводник, когда я заказал водки, – на проводника, что ли?»
Когда я прибыл в Нью-Йорк и вдохнул его воздух, одно это, казалось, подтверждало, что моя траектория начала решительно гнуться книзу. Как и в случае с Лос-Анджелесом, если ты сам – не из Нью-Йорка, то каждый раз, когда попадаешь туда, он растет, как памятник всем твоим достижениям, или, что точнее, всем твоим фиаско – урбанологией твоего личного успеха или провала. По дороге в Сентрал-Парк случилось так, что я перехватил такси у женщины, которая уже долго его ждала; пока я сидел на заднем сиденье и переживал из-за этого, такси едва избежало лобового столкновения с другим такси. Представляя себе пылающую, скрежещущую металлом смерть, я думал не о том, что мне нужно было уступить машину женщине, а о том, что она никогда не узнает, что если бы какой-то подонок не урвал у нее машину, она была бы мертва. Я не переставая думал об этом всю дорогу к Сентрал-Парку, гадая, каким образом, если бы я погиб в аварии, я бы дал этой женщине знать, что за одолжение судьба сделала ей в последнюю минуту; я воображал, как вцепляюсь в руку врача «скорой помощи» и хриплю, описывая женщину, и заставляю его поклясться, что он найдет ее и все ей объяснит. И потом я начал думать о всех смертельных несчастных случаях, которые я неведомо для себя пропустил в своей жизни, и как настоящее было всего лишь кульминацией всех неизвестных мне почти-что-попаданий, являвшихся частью неизвестного прошлого, и…
Другими словами, я прилично себя завел к тому времени, как добрался до парка. Второй писатель, с которым свела меня группа, был фантастом феноменальной известности. Он практически изобрел целую ветвь научной фантастики в одиночку, и его всегда цитировали в важных журналах. На самом деле он очень милый человек; время от времени, к разным случаям, он говорил добрые слова о моих книгах. Мы как-то раз встречались в Лос-Анджелесе и сидели в «Электробутоне», любуясь прекрасной стриптизершей-евразийкой по имени Кийо, в то же время пытаясь вести один из тех дружелюбных литературных tet-a-tetes, которые авторы, стремящиеся к званию большой шишки, вечно воображают себе с другими авторами: я – завидуя его феноменальной репутации и поразительному успеху и религиозно преданным читателям по всему миру, а он – завидуя… ну, не знаю, чему у меня он мог завидовать, но, я думаю, он был удручен тем, что безнадежно погряз в жанре научной фантастики, и если мне и было чем утешиться, это тем, что я не безнадежно погряз в жанре научной фантастики. Короче, я полностью ожидал, что он будет ключевой фигурой этого события, чем он и был, хотя, думаю, я мог бы обойтись и без настойчивого подчеркивания этого факта статьей в местной газете, где после нескольких сотен слов о нем мое собственное присутствие было анонсировано максимально поверхностным образом. Я также предполагал, что буду читать первым, на разогреве. Но за сценой пиар-менеджер фантаста доказывал директору программ, что его подопечный должен читать первым, «потому что все хотят уйти пораньше». Поскольку я был в двух футах от него, когда он это сказал, мне показалось очевидным, что он просто не сообразил, кто я; я подумал, что нужно попытаться дать знать о своем присутствии, прочищая горло, шаркая, жадно зевая, несносно напевая под нос, передвигая мебель, гремя посудой, сморкаясь, размахивая своей книгой, но все без толку.
В итоге все же вышло так, что я читал первым. Я зачитывал свои произведения и раньше, но никогда – так: на улице, в темноте, на высоких подмостках, где свет бил мне в глаза и я читал в черноту, без понятия, сколько человек сидят передо мной – двое или две тысячи. Время от времени из черноты за пределами сцены, но будто бы очень, очень отдаленно, что-то раздавалось в ответ – мелкие смешки, например, в ответ на фразу, которая была – или не была – задумана мной как смешная. Но кроме этого, была только тишина, как мне хотелось верить – пристального внимания, хотя это с той же легкостью могла быть тишина пустого парка. И вдруг в критический момент повествования, ровно на середине, весь свет взял и потух.