Аморальные рассказы
Шрифт:
«Это самое»
Дорогая моя Нора, знаешь, кого я недавно встретила? Диану. Помнишь ее? Она была вместе с нами в колледже французского женского монастыря. Та Диана, которая росла без матери, скончавшейся при родах, единственная дочь неотесанной деревенщины, хозяина земель в Маремме [1] . Мы всегда о ней говорили, что она так холодна, так бела, так чиста и здорова, с ее белокурыми волосами, голубыми глазами и фигурой фарфоровой статуэтки, что хоть и могла бы в будущем нарожать целый выводок ребятишек, все равно осталась бы фригидной и бесчувственной женщиной, из тех, что никогда не могут познать любовь.
1
Маремма —
Интересно, что воспоминания о Диане относятся к самому началу наших с тобой отношений, а они, в свою очередь, связаны с поэзией знаменитого Бодлера, которую тогда, в приюте, мы вместе открыли, но сегодня, как и прежде, расходимся в ее трактовке. Стихи «Проклятые женщины. Ипполита и Дельфина». Помнишь?
Вместо того чтобы читать гуманные стихи Виктора Гюго, которые нам рекомендовали добрые монахини, мы, прячась, читали «Цветы зла», с увлечением и тем страстным любопытством, которое свойственно девочкам-подросткам (нам обеим было по тринадцать). Известно, что подростки всегда способны к поиску чего-то такого, неведомого: пойди туда, не знаю, куда, но в конце концов куда-нибудь, да приходят. Мы с тобой уже тогда были подругами, очень близкими, может быть, больше чем подругами; хотя, конечно, еще не возлюбленными. И почти неизбежно для нас из множества стихотворений Бодлера (есть нечто фатальное и в чтении) выбрали и остановились на «Проклятых женщинах». Помнишь?
Честно говоря, открыла эти стихи тогда я, и, читая тебе вслух, объясняла их значение, особо задерживаясь на, так сказать, «особенных» местах. Их оказалось два. Первое в строфе: «Мой поцелуй летуч и легок, шаловливый; / Он, словно мотылек, порхал бы да порхал, / А если бы не я, любовник похотливый / В неистовстве бы всю тебя перепахал. / И по тебе могла проехать колесница / Жестоких алчных ласк подковами коней…» И второе в строфе: «Будь проклят навсегда беспомощный мечтатель, / Который любящих впервые укорил / И в жалкой слепоте, несносный созерцатель, / О добродетели в любви заговорил» [2] . Как видишь, в первой строфе превалирует гомосексуальная любовь, такая деликатная и чувствительная, по сравнению с гетеросексуальной, такой брутальной и, вместе с тем, — такой обыкновенной. Во второй — земля освобождается от нравственных сомнений, при которых не известно, как поступать с любовью. Должна сказать, что, объясняя тебе эти стихи, я сама не до конца понимала смысл обеих строф, но все-таки достаточно, чтобы выделить их среди им подобных; они были поддержкой мне в моей страсти к тебе. Сказать по правде, сейчас я вполне осознала эту страсть, но тогда она меня смущала.
2
Ш. Бодлер. Проклятые женщины. Ипполита и Дельфина. Пер. В. Микушевича.
На самом деле, сначала моя страсть была направлена на Диану — на нее, на первую, я обратила внимание. Как, может быть, ты помнишь, каждый раз, накануне экзаменов, проходивших рано утром, все ученицы, обычно приходившие в интернат только на учебное время, оставались на ночь в приюте. Диана была одной из них, и в дни, когда она ночевала в приюте, мне хотелось, чтобы ее кровать стояла рядом с моей. Нет, в собственных чувствах, требовавших своего, — и я им подчинялась, — я больше не сомневалась, хотя, клянусь тебе, такое было со мной впервые. Однажды ночью, после долгого и тоскливого ожидания, я встала с постели, одним прыжком достигла кровати Дианы, подняла одеяло, забралась под него и прижалась к ней. А она, не сопротивляясь, расслабленно обняла меня, как змея, неторопливо обвивающая своими кольцами ветви дерева. Конечно, Диана проснулась. Но то ли по своему вялому и пассивному характеру, то ли, возможно, немного из любопытства, она притворилась, будто продолжает спать, предоставив мне делать все, что я хочу.
И скажу тебе правду, как только я осознала, что Диана согласна, я почувствовала сильнейшее влечение, как голодный, что не может насытиться: мне хотелось до смерти ее зацеловать и заласкать. Но почти сразу я установила некий порядок и начала легко прикасаться губами ко всему ее безответному телу (она неподвижно лежала на спине), сверху донизу. От рта, которого я едва касалась, — на самом деле, зачем мне лгать? — я шла к «другому рту», — к груди, которую я обнажила и обцеловала каждый миллиметр; от груди к животу, где мой язык, как влюбленная улитка, оставлял длинный влажный след; от живота вниз-вниз, вплоть до последней и главной цели моей «прогулки». Я взялась обеими руками за ее колени и широко развела ноги. Диана продолжала делать вид, что спит, а я с жадностью набросилась на родник моей любви и ни за что не остановилась бы, если бы бедра ее мускулистого молодого тела конвульсивно не сжались, как капкан, на моих щеках.
Однако тогда мою храбрость ограничивала неопытность. Сейчас-то уж я, после оргазма моей любовницы, прошлась бы и обратно, от полуоткрытой розовой раковины к животу, от живота к груди, от груди ко рту, и, после такого неистовства, отдалась бы ласкам и нежным объятьям. Но тогда я была неопытна, не умела любить и, кроме того, боялась бдительных монахинь или какой-нибудь бодрствующей ученицы. Минуя ноги Дианы, я выползла из-под ее одеяла и в полной темноте вернулась к себе в постель. Тяжело дыша и ощущая во рту вкус чего-то сладкого, я блаженствовала.
На следующий день меня ждал сюрприз, что я могла бы и предвидеть, если бы учла настойчивость, с какой первая в моей жизни любовница притворялась спящей. Увидев меня, Диана повела себя как обычно и весь день сохраняла не враждебный, не взволнованный, а абсолютно безразличный вид. Пришла ночь; мы снова укладывались, одна около другой; часом позже я покинула свое ложе и залезла в постель Дианы. Но на этот раз мощная спортивная девица бодрствовала. Как только я легла под ее одеяло, она сильным толчком выпихнула меня, и я оказалась на полу.
В эту минуту меня озарило. Твоя кровать тоже стояла рядом с кроватью Дианы, но с другой стороны. Почему-то я решила, что прошлой ночью ты не могла не видеть, а тем более не слышать, суматоху моей шумной любви, и теперь ждешь меня. Таким образом, я точно знала, к кому мне идти, и перебралась к тебе, как на условленное свидание. Как я и предвидела, ты меня не оттолкнула. Так началась наша любовь.
Вернемся к Бодлеру. Мы стали любовницами, но с некоторыми, так сказать, ограничениями, к которым ты, всегда немного колеблющаяся и испуганная, меня призывала. Ты меня просила об условии, и я, чтобы сделать тебе приятное, приняла его — мы должны были предаваться ночным утехам только в двух местах: при редких ночевках в приюте или в моем доме, когда твоя мать, светская красивая вдова, уезжая из Рима на уик-энд со своим любовником, разрешала тебе ночевать у меня. Вне этих мест нашим отношениям надлежало оставаться целомудренными. Условие я приняла, но кое-что, для тебя очень важное, тогда ты мне не объяснила. Со временем я поняла: тебя преследовал призрак морали, о которой говорил Бодлер, и для того чтобы снять с себя чувство вины, ты хотела, чтобы между нами все происходило, — и в моем доме, и в приюте, — как бы в одном и том же сне, который мы обе увидели одновременно.
Но все равно ты так никогда и не привыкла к нашим отношениям, никогда всем своим существом не приняла такой образ жизни как естественный и постоянный. И здесь я бы хотела процитировать еще раз Бодлера, который в другой строфе дает точное описание твоего поведения по отношению ко мне. «И слезы крупные в глазах, и полукружья / Бровей, приверженных заманчивой мечте, / И руки, тщетное, ненужное оружье, / Все шло застенчивой и нежной красоте. / Дельфина между тем на стыд ее девичий / Смотрела с торжеством, в нее вперив зрачки, / Как хищник бережно любуется добычей, / Которую его пометили клыки».
По-твоему, я была Дельфиной, тираном, «на стыд ее девичий / Смотрела с торжеством», а ты — Ипполитой, бедным созданием, потрясенным моим желанием, «добычей», помеченной моими «клыками». Эта причудливая идея вызывала в тебе непреодолимый страх, прекрасно описанный Бодлером: «Вот-вот я упаду под натиском страшилищ / И черной нежити, внушающей мне жуть; / Куда б ни кинулась я в поисках святилищ, /Кровавый горизонт мне преграждает путь». Это все, разумеется, поэтом сказано в романтической манере, как было принято в ту эпоху, но довольно хорошо отражало твое стремление к так называемой «норме», неотступно преследовавшее тебя все два года нашей любви.