Анабиоз
Шрифт:
На оклик отозвался бородач с заправленной в джинсы рясой. Он сделал знак своим, бросил веревку и послушно потрусил к нам. Расторопность и смирение, с которым реагировали на парней монахи, пугала.
Бородатый Серафим подошел ближе. Остановился. На конвойного поглядел с неодобрением.
— Хоть бы не курили в Божьей обители.
— Не гундось, борода. Я в сторону курю, а не тебе в лицо. И вы тут тоже во славу Господа воскуряете.
— То благовония.
— Откуда вам знать, что для него благовония, а что
Конвоир весело хохотнул и выпустил струю дыма. В сторону.
— Богохульник, — буркнул бородатый Серафим.
— Попрепирайся мне еще. Вот тебе новенький в бригаду. Введешь в курс дела, объяснишь. Будет выеживаться — его в расход, тебя на голодный паек. Правила знаешь.
Бородатый нахмурился, кивнул. Говорить ничего не стал, только поглядел на меня и тихо бросил:
— Пошли.
Я окинул взглядом надсмотрщиков. Внизу в стороне и на стене. Покосился на конвоира, тот следил за мной и откровенно забавлялся.
Поговорку про поход в чужой монастырь со своим уставом я помнил всю жизнь и как-то старался придерживаться принятых в незнакомом месте норм поведения, но сейчас был явный перебор. Донской монастырь со своими порядками напоминал не то немецкий концлагерь, не то лудус, из которого сдернул восставший Спартак со своими друзьями-гладиаторами.
Серафим остановился, поплевал на ладони и подхватил веревку. Монахи уперлись в надгробную плиту. Я оглянулся на конвоира с сигаретой и почувствовал, что как никогда понимаю Спартака.
— Не стой столбом, — тихо прогудел бородатый. — Толкай и молчи.
Я кивнул и уперся в плиту. Серафим с бодрым кряком натянул веревку. Плита сдвинулась, но ненамного. Желание перерезать всех надсмотрщиков вместе с хозяином этой крепости и вырваться на свободу усилилось.
— Правила простые, — бурчал Серафим между рывками, хэкая и крякая на каждое усилие. — Мы работаем. Они нас кормят. Мы не работаем. Следует наказание.
— Это же рабство, — прохрипел я с трудом. — Как вы на это согласились?
— Молчи. Толкай. У нас выбора не было. Тех, кто громче всех кричал, они убили сразу. И еще убьют. Мы живем, пока не спорим.
Он снова хэкнул и замолчал. Я тоже прикусил язык. Толкать надгробье под разговор было тяжко. Посмотрел на подернувшуюся зеленым мраморную плиту. Надписи было не разобрать. Сквозь муть и зелень проглядывал лишь барельеф, в котором угадывался печальный профиль ангела.
Вскоре я перестал всматриваться. Стало не до того. Я только толкал и толкал вперед эту каменную глыбу, а она, казалось, приросла к месту. Усилий много, толку мало.
Перед глазами болтался заросший камень. В стороне курили надсмотрщики, переговаривались о чем-то. Неподалеку еще несколько групп пытались тащить
Пот катил градом, застилал глаза. Про головную боль и похмелье я забыл. Муть перед глазами осталась, но была теперь иного характера.
Сколько мы волокли чертово надгробье, не знаю. Когда плита уперлась в стену, кто-то, кажется мой давешний конвойный, крикнул:
— Перерыв!
И Серафим бросил лямку.
— Отдыхаем, — распорядился он, снимая петлю с надгробной каменюки и сматывая веревку. Потом выправил рясу и сел на камень.
Я стоял, уперши ладони в колени. Сил не было. Плечо саднило, напоминая про незажившую толком царапину. Во рту застыл металлический привкус. Я сплюнул — слюна оказалась розоватой от крови. Провел ладонью по лицу, отмечая, что носом кровь не пошла. И то хорошо.
Монахи молчали. Тишина угнетала.
— Чью могилу мы подвинули? — сипло поинтересовался я.
— Не знаю, — мотнул головой Серафим. — Там не прочитать уже. А на память — не знаю. Да и какая разница. Вчера вот Одоевского Владимира Федоровича под соседнюю стену отгрузили. И Солженицына.
— Дважды похороненные ум честь и совесть эпохи, — невольно фыркнул я.
Бородатый покачал головой.
— О покойниках либо хорошо…
— Либо честно, — перебил я его.
Внутри сидели злость и сарказм. Сидели давно и требовали выхода. Странно, что я почувствовал это только теперь, ведь вылезать они начали еще ночью, у цистерны. Тогда я ловил себя на том, что из меня прут какие-то черты Бориса, потом перестал. А сейчас спохватился, но поздно. Вроде бы какие-то вещи, за которые еще недавно мне было бы стыдно, выходили теперь сами собой как нечто естественное.
Почему так? Или все из-за страха? Когда пугаешься, что-то отключается. Перегорает. Страх — первый шаг… К чему? Кажется, я об этом думал совсем недавно…
Серафим укоризненно покачал лохматой головой. Его густой голос буквально втек в уши, вытесняя мысли:
— Нельзя так о покойниках. Не по-божески это.
— Не по-божески? — злость рванула-таки наружу, сметая все преграды. — А кладбище курочить — это по-божески? О чем вы говорите, святой отец? Словом покойников обидеть боитесь, когда мы тут делом и мертвых и живых приложили!
Бородатый собирался сказать что-то в ответ, но не успел. Увидел кого-то у меня за плечом и подскочил, словно плетью перетянули. Остальные последовали его примеру. Я нехотя повернулся. К нам шли двое. В одном я узнал своего конвоира. Второй был крупнее, крепче и старше. По замашкам — хозяин.