Анализ, стиль и веяние. О романах гр. Л. Н. Толстого
Шрифт:
Разумеется, «стол» у всякого будет «стол» и «стул» – «стул»; но уж «человек» – у одного так и будет просто человек; а у другого в наше время – господин, или даже индивид, или субъект. «Развитой господин», «удивительный субъект!» Заставьте человека с хорошим вкусом употребить не в насмешку выражение – «интеллигент», заставьте его написать это слово просто и серьезно без кавычек, – он ни за что не согласится. Лучше я произнесу какое-нибудь непристойное слово, чем вместо «умный человек» позволю себе сказать «развитой господин!» И так далее. Об одном и том же люди разного времени, разного пола и разного эстетического воспитания выразятся различно. В чертах широких эта разница заметна и на целых нациях. Французы (особенно прежние) предпочитают брать все повыше жизни. Русские последнего (еще не завершенного) полугоголевского периода – как можно ниже. Англичане занимают середину.
Русский писатель предпочтет выразиться так: «Мой герой струсил, как подлец, и потащился восвояси». Быть может, даже еще лучше: «попер домой».
Это все относительно выбора отдельных слов и целых фраз. Теперь тоже о складе речи и манере изложения. Писатели прежние, давние, в повествовательных произведениях своих предпочитали вообще рассказывать от самих себя на нескольких страницах, от времени до времени только вставляя отрывки из разговоров действующих лиц или даже только самые характерные их слова и фразы. Теперь собственно свой рассказ автор старается сократить, быть может сознательно в угоду читателю, слишком нетерпеливому, подвижному, избалованному быстротой нынешней жизни; а может быть, и непроизвольно, потому что сам привык так писать, – и иначе ему не нравится. Рассказ от автора нынче вообще короче, а все место занято разговорами, движениями и мелкими выходками самих действующих лиц, нередко до ненужной, утомительной нескладицы. Это называется «действие», или «живость изображения».
Нужно, например, сказать, что раздумье героини было прервано тем, что ее позвали к чаю. Прежний, давний автор, даже и к реализму расположенный, предпочел бы сообщить нам об этом, положим, так:
«Но ее глубокое раздумье длилось недолго. Ее позвали пить чай, и она пошла, печально и со страхом помышляя о том, какое тяжелое объяснение ей предстоит с отцом!»
А нынче:
«– Это ужасно! Это ужасно! Как мне быть? – повторяла она, качая головой и глядя на свои чистые и розовые ногти. (Это непременно тоже нужно почему-то).
«– Барышня, пожалуйте кушать чай, – басисто проговорил вошедший слуга».
И хорошо если еще только так – басисто! А то бывает и подробнее. Например: «Дверь отворилась со скрипом. Мухи, которые расположились было на ней отдохнуть, слетели целым роем. Подавшись только одним боком вперед и просунувшись немного в полуотворенную дверь, Архип выставил свое ухмыляющееся лицо»… (а может быть даже и «рябую рожу») и т. д.
Не понимаю – на что это? Это, по моему мнению, глубокая порча стиля; от этих примеров надо охранять учеников и юношей. Можно допустить эту манеру только как исключение, а не ставить ее в пример, как высший образец или как неизбежную форму. Можно выносить эту манеру у таких писателей, как Толстой, Писемский, Тургенев; можно и должно даже, хотя и морщась, прощать им ее или за другие заслуги, или за то, что у Толстого, например, и эти, сами по себе ненужные, штуки выходят нередко искуснее, чем у всех других. Он иногда очень ловко и находчиво пользуется этими дурными привычками общей школы, чтобы подарить нас каким-нибудь очень забавным или глубоким психическим наблюдением. Но тут кстати будет вспомнить еще раз древнюю поговорку: «quod licet Іоi, non licet bovi»; да еще и наоборот: «quod licet bovi, non licet Іоi». То есть с одной стороны: «что сходит с рук Толстому, то у дарования среднего очень противно»; а с другой наоборот: «что прилично г-ну NN, того не встретить у Толстого было бы очень приятно»!
Замечу тут еще вот что: большинство нынче находит, что так писать: «Барышня, пожалуйте чай кушать», – реальнее, правдивее, чем так: «Ее позвали пить чай».
Так ли это? Можно усомниться. В самой жизни, в жизни вещественной, положим, происходит действительно так. Войдут, скажут и т. д. Даже, пожалуй, и мухи слетят с двери и от сиденья их останутся пятна. Но так ли оно, все это, запечатлевается в жизни духа нашего? В памяти нашей даже и от вчерашнего дня остаются только некоторые образы, некоторые слова и звуки, некоторые наши и чужие движения и речи. Они – эти образы, краски, звуки, движения и слова – разбросаны там и сям на одном общем фоне грусти или радости, страдания или счастия; или же светятся, как редкие огни, в общей и темной бездне равнодушного забвения. Никто не помнит с точностью даже и вчерашнего разговора в его всецелости и развитии. Помнится только общий дух и некоторые отдельные мысли и слова. Поэтому я нахожу, что старинная манера повествования (побольше от автора и в общих чертах, и поменьше в виде разговоров и описания всех движений действующих лиц) реальнее в хорошем значении этого слова, т. е. правдивее и естественнее по основным законам нашего духа.
Конечно, еще раз скажу, не легко освободиться от привычек времени и школы даже и гениям; для этого надо или, пресытившись данною школой почти до отвращения и как читатель и как автор, сознательно искать новых путей, старый клин выбивать новым клином; иногда даже наоборот: вчерашний клин выбивать очень старым и забытым, часто преднамеренно чужим и противоположным, иностранным, древним; или надо иметь уже в собственной натуре что-нибудь особое, физиологическое, от крайностей и рутины господствующего стиля невольно отклоняющее. Не гениальность тут непременно нужна; нужна, я говорю, физиологическая или другая какая-нибудь особенность пола, возраста, среды и т. д.
У нас, например, начиная с конца 40-х годов и до сих пор, женские таланты, прямо вследствие природных наклонностей своих, меньше поддались влиянию гоголевщины и натуральной школы вообще. Самые даровитые из наших женщин-авторов, – Евгения Тур, М. Вовчок и Кохановская, – по форме, по стилю, по манере все три больше уклонились от этого принижающего давления, чем более богатые и более содержательные таланты современных им мужчин. «Племянница», «Три поры жизни» и другие повести Евгении Тур написаны языком чистым, простым, – стародворянским, так сказать, – языком, напоминающим больше тридцатые года, чем сороковые. О нежной, кружевной и гармонической речи М. Вовчка я говорил уже прежде. Кохановская тяжелее их, местами даже гораздо грубее; этим она ближе двух других писательниц подходит к современным мужчинам. Но зато ее поэзия так могущественна и самобытна, ее язык местами так живописно-оригинален и страстен, что за некоторые неловкости в изложении она вознаграждает сторицей. Иногда она напоминает и что-то гоголевское, – но какое?.. Она напоминает положительные стороны великой гоголевской музы: его мощный пафос, его выразительные, лирические, пламенные отношения к природе и т. п. Кстати замечу и нечто о содержании, о выборе героев и способе освещения их наружности и характеров. Мужчины, особенно те, которые героиням более или менее нравятся, освещены у всех этих трех женщин гораздо выгоднее, чем даже у Тургенева, то есть, у самого изящного – в этом отношении и в то время – автора-мужчины (я ведь говорю о временах до Болконского, до Облонского, Троекурова, Вронского и т. д.). Князь Чельский у Евг. Тур («Племянница») нравственно гораздо хуже Лаврецкого; но эстетический луч женской склонности освещает его выгоднее, чем могло озарить Лаврецкого сердечное уважение к нему его создателя-мужчины. В романе «Три поры жизни» Евгения Тур грустит над судьбой слабого, но интересного героя; она не презирает и не унижает его, как более или менее презирали и унижали своих слабых героев почти все писатели того времени: Писемский – Тюфяка, Гончаров – Александра Адуева, Тургенев – столь многих своих героев. (Толстой позднее их презирал немножко своего Оленина в «Казаках»). Рассказчицы М. Вовчка, большею частью молодые крестьянки, горничные и т. п., вследствие эмансипационной тенденции автора много и часто обвиняют «господ»; но и этих самых господ (обольстителей, например), этим милым рассказчицам и в голову не приходит лишними придирками или как-нибудь по внешности даже – унизить и омерзить. Ее горничные и крестьянки опрятнее с этой стороны наших лучших дворян-художников: «elles sont plus comme il faut» в своем стиле. Что касается до Кохановской, то о ней с этой стороны и говорить нечего: отрицательная и революционная критика 60-х годов ставила ей именно в упрек то, что она даже о тех людях, которых она не любит, говорит с пафосом (например, о людях слишком европейского воспитания).
Итак, не гений же какой-нибудь, превосходящий столь крупные таланты Тургенева, Достоевского, Писемского и Гончарова, придал этим женским талантам их особую оригинальность, не он создал сравнительную положительность их мировоззрения, не гений очистил, у каждой по-своему, язык и весь внешний стиль от всех тех «шишек, наростов, колючек и мух», о которых мне самому надоело уж и повторять. Не гений, конечно, а естественная наклонность женщин к более поэтическому, опрятному, «положительному» взгляду на жизнь, на литературу… и… на живых мужчин, на моделей своих созданий.
То же самое, что этим трем женщинам дал в литературе их пол, Сергею Тимофеевичу Аксакову доставил возраст его, когда он, кажется, 70-летним уже старцем создавал свою дивную, безукоризненную «Семейную хронику».
Вот вещь, от которой истинно веет и временем, и местом, и средой!
И старик Аксаков сам не был гением, но «Семейная хроника» – сочинение гениальное в том смысле, что оно истинно «классическое». Оно уж ничем, ни одною фальшивою чертой не испортит ни вкуса, ни языка, ни привычек наблюдения тому, кто попал под его влияние; оно только может исправить их, вывести на более чистую, прямую, трезвую дорогу. И сверх того – оно ни при каком настроении ума не оскорбит ничем самого разборчивого, строгого, самого причудливого вкуса. Не оскорбит «Семейная хроника» этого вкуса так же, как не может его оскорбить весь Пушкин, как не оскорбляют его «Ундина» Жуковского или последние, народные рассказы Толстого.