Андерманир штук
Шрифт:
Насчет Льва дед Антонио пошутить хотел – видит Бог, только пошутить хотел. Не надо было так шутить, дед Антонио.
– К маме, к маме, – пропел он, чтобы как-то усугубить… и тем самым на нет свести смысл страшных своих слов.
Лев испуганно вскинул голову:
– Деда… так ты меня – от себя? Из-за этой вот…
– Что значит – «этой вот»? – собрался было срочно остановить его дед Антонио, но не успел.
– Из-за этой вот… кошки? Ну, вперед тогда, деда! Весело тебе с ней будет. На старости лет.
Вот, стало быть, и все.
Спустя
– Львенок! – так дед Антонио не кричал никогда: он весь в крик ушел – ничего не оставив за пределами крика. И криком вышел – весь, потому что, когда, выкрикнув «львенок», снова открыл рот, слов во рту уже не было. Дед Антонио глотнул воздуха – немного, четверть глотка – и начал медленно крениться вбок, пока не почувствовал, что падает, и не ухватился за край стола.
– Антон Петрович!.. – Бросившись к нему, Вера едва успела удержать его от падения лицом вниз.
Она трясла деда Антонио, пытаясь вспомнить, где у них в доме нашатырный спирт, но тот уже пришел в себя и тихо попросил:
– Верочка, капли бы какие-нибудь – сердечные, валокордин или что…
Рюмка с каплями тут же и возникла перед его глазами, благоухая эфирными маслами, – дед Антонио легонько поцеловал на лету запястье Веры.
– Ой, что Вы, Антон Петрович… – смутилась та, но руки не отдернула. – Может быть, скорую помощь, а? Вдруг что-нибудь… совсем серьезное?
– Нет, лучше бы такси, – попросил дед Антонио и покачал головой: – Какой же я дурак, дурак старый… испортил все вам обоим! Но Вы умница, за Вас я покоен – и потом у нас с Вами уговор, правда?
– Правда, – солгала Вера.
Она долго стояла у окна, прижав к груди руки и как будто все еще продолжая видеть так долго плутавшее, но наконец нашедшее 8-ю Песчаную и теперь увозившее деда Антонио такси. Потом подошла к зеркалу и некоторое время смотрела на свое отражение, пытаясь представить себе, что беременна. Но ничего такого в зеркале не отразилось – отразились кожа да кости и сосульки волос…
– Кошка! – сказала она своему отражению и, осмотревшись по сторонам, деловито добавила: – Ну что ж…
А дед Антонио, полускрючившись на заднем сидении такси, ехал и с удивлением прислушивался к стуку сердца, которое то и дело сбивалось – словно забыло какую-то мелодию и, все пытаясь и пытаясь вспомнить, никак не могло найти правильного рисунка… останавливалось – и возвращалось к самому началу, где опять топталось на месте и опять ошибалось в количестве тактов.
– Ну чего, отец, плохо? – спросил шофер.
– Пройдет, – пообещал дед Антонио.
– А то! – заверил его шофер. – Ты не боись, я тебя как пушинку домчу!
И домчал-таки как пушинку – не тряхнув вообще ни разу и ни слова не говоря.
Пушинкою же взлетел дед Антонио на третий свой этаж, даже не подумав по дороге, что сердце – сердце, которое болело, – предпочло бы лифт.
– Львенок, прости меня! – крикнул он с порога.
Лев сидел на маленьком стульчике в прихожей. С открытыми глазами – воспаленными, распухшими. Уснул? Впрочем, крик деда Антонио он, скорее всего, глазами и услышал – глаза внезапно ожили, и бросились к деду Антонио, и прильнули к нему, и ввели его в гостиную, где дед Антонио сразу же не сел даже, а осел в кресло.
– Нехорошо тебе?
– Хорошо, львенок, хорошо. Теперь хорошо. Я так испугался, что… что уже не увижу тебя. Что никогда не увижу! – Он сделал несколько осторожных вдохов и сморщился от боли. – Прости меня.
– Да что ты, деда…
– Просто скажи: прощаю, мол, – и все.
– Прощаю, мол, – испуганно проговорил Лев. – Я врача вызову.
– Нет-нет, я сам, – одними губами попросил его дед Антонио и закрыл глаза.
На лбу его вдруг образовалось множество капелек. Лев стер капельки. Они были ледяными. Дед начал задыхаться.
Лев сорвался было к телефону, но замер на пути, пригвожденный к месту волной холодного воздуха: она примчалась сзади, от оставленного в кресле деда Антонио. Одним шагом перемахнув через эту волну, Лев громко сказал ей одно только слово: «нет» – и волна отхлынула. А Лев держал уже руки деда Антонио в своих руках – и руки деда Антонио были даже холоднее, чем – только что – ледяные капельки на лбу. И еще руки были безжизненными. Как это может быть… этого же никак не может быть, дед Антонио здоров, он на сердце никогда не жаловался, у него все хорошо, а сердце сейчас отпустит!
Сейчас отпустит.
Сейчас отпустит.
Сейчас.
– Деда, деда… – зашептал Лев, – деда, послушай-ка: во ку… во кузнице, во ку… во кузнице, во кузнице молодые кузнецы, во кузнице молодые кузнецы! Они… они куют, они… они куют, они куют, приговаривают, к себе Дунюшку приманивают: «Пойдем, пойдем, Дуня, пойдем, пойдем, Дуня, пойдем, Дуня, в огород, в огород, сорвем, Дуня, лопушок, лопушок!» Слышишь, деда? Слушай, что я говорю тебе: во ку… говорю, во кузнице, во ку… во кузнице, во кузнице молодые кузнецы, во кузнице молодые кузнецы! Слушай, что я говорю: они… они куют, они… они куют, они куют, приговаривают, к себе Дунюшку приманивают…
Лев скандировал пустые эти, неизвестно как залетевшие в его обезумевшее сознание слова громким, страшным шепотом – скандировал с яростью, с нечеловеческим отчаянием, сжимая в такт случайному, но безупречному ритму руки деда Антонио, которые – не отвечали.
– Что? – вдруг открыл глаза дед Антонио, сердцем поймав настойчивое чередование ударных и безударных слогов.
Но Лев ничего уже не мог ответить на это «что»: не осталось у него сил – никаких. Ни единой силы не осталось. Кружилась голова, метались точки перед глазами – и знобкий липучий пот тек по всему телу. Он отпустил руки деда Антонио.