Андерманир штук
Шрифт:
– И… зачем тебе все это, Лиз?
Лиза ходила кругами.
– Как тебе сказать… Получается, что дело вдруг не во всем этом… читать, смотреть, слушать, трогать.
– А в чем дело?
– Я не знаю, Сэм… честное слово! Но в чем-то другом. Может быть, как раз в том, чтобы не: не читать, не смотреть, не слушать… руками не трогать! Только я до конца не уверена. Помнишь, я тебе мои «Марьины рощи» показывала? Хоть ты и говоришь, что все наркоманы так видят, но я-то не наркоманка, Сэм! А спроси меня, как я это увидела… ну, что город слоится, – я ведь
– По чему видно, что он летает?
– По всему! По тому, как он говорит, как ходит, как улыбается, как в окно смотрит…
– Ты сильно влюблена, – поставил диагноз Сэм.
– Да ни при чем тут это! Лев – он, понимаешь, новый человек. Люди такими когда-нибудь потом будут… если нам всем повезет. Когда-нибудь мы поймем, что не на то мы все ставку делаем и что знание – это не сколько книг прочитал, сколько выставок посмотрел, в скольких событиях поучаствовал… Но понимание такое после придет – после того, как мы все книги прочитаем, все выставки посмотрим, во всех событиях поучаствуем, – и в один прекрасный день нам станет ясно: дело не в этом.
– Ну, понятно: не-знание, не-делание… старые дзенские заморочки.
– Вот! Вот же, Сэм… это оно: что нам – нам с тобой и тем, кто вокруг нас, «посвященным», – все-понятно! И на всякую новизну, свежесть на всякую – у нас есть дзен, есть православная религия, есть Кастанеда, Сартр, Ошо… – а если без них? Без этих ширм, без этих страховок… как в цирке: на авось! Упадешь – прости-прощай, жизнь, понимаешь?
– Понимаю, – сказал вдруг Сэм и вздохнул. – Это от культуры у нас, от гребаной этой культуры, от просвещения! От Союза этого Советских Социалистических Республик, от… знание – сила. Посмотреть бы на Льва твоего, поговорить бы…
– Он говорить не любит, красноречие чуть ли не грехом считает.
– Нормально. Я тоже в последнее время на разговорчивых смотрю и думаю: «Насмерть бы тебе не заговориться!».
– Хорошая бы у вас с ним встреча получилась… сидели бы да глазами хлопали. А потом, он, по-моему, людей боится.
– Понятно – лев! Будь я лев, я бы тоже настороже был: кто их, этих людей, знает… Только тебе, мать, не позавидуешь. Потому как чего с этим всем делать – ох… По краю ходите вы, оба.
– Даст Бог, пронесет.
А больше Лизе и в самом деле надеяться было не на что. Она, в общем-то, знала: насчет всего происходящего прав Лев, а не она. Да, времена другие. Да, много чего стало можно. Да, да, да… Но из тех кругов, куда немилосердная судьба занесла Лизу, было видно и кое-что еще – то, что очень и очень мало кому было видно: ничего не менялось вокруг. Мама скупала и скупала ваучеры и акции. Отец расширял отдел на Лубянке. «Остов слишком крепкий», – часто говорил Лев, когда она пыталась настаивать на том, что все-же-меняется-Лев!
Остов слишком крепкий. На него можно надеть новехонькое здание, но понятно же, что это за здание. И она, Лиза, придет к этому зданию на этюды – и напишет старые кости, видные на просвет, и ей скажут: «Какой глаз!» Ох-хо, мы обманутое поколение… Нас вырастили в этой стране, вырастили под ее потребности, приспособив к жизни в ней, – и как раз тогда, когда мы стали взрослыми, с-о-в-е-р-ш-е-н-н-о-л-е-т-н-и-м-и, выяснилось: страны, для которой нас вырастили и приспособили, больше нет. Что теперь будет с нами? Волки вырастили волчонка и сказали ему: живи среди овец. Зайцы вырастили зайчонка и послали жить среди лис. Вороны вырастили вороненка и отправили в курятник. Господи, помоги нам всем – волчатам, зайчатам, воронятам!
Господи, помоги нам.
45. И НЕ СТАЛО ДЕВОЧКИ
Две Москвы не сразу слились – и не в конце восьмидесятых, когда городские карты выпускать начали да улицы рассекречивать. Годы на это потребовались – даже в начале девяностых ничего еще не было ясно. Все казалось, будто возможно невозможное: что мы будем жить дальше, двигаясь в обоих направлениях… ах, как смешно! Ах, как смешно, как глупо, как мило!
А ближе к середине девяностых – что ж, там многое было хорошо понятно, и выбравшаяся на поверхность тайная Москва уже вовсю орудовала в Москве явной, уже чувствовала себя хозяйкой положения, уже плевала на то, как все-тут-у-вас-было… И поздно стало горевать, поздно.
Библиотека на 1-й улице Усиевича расформировывалась, денег на ее содержание не было. Фонды передавались, кажется, в ЦНБ. Лия Вольфовна отправлялась на пенсию.
– Что ты будешь делать, Лев? – строго спросила Леночка.
Лев пожал плечами. В библиотеке он проработал все десять лет после школы.
– Трудно сказать… я ж ничему не учился. Не умею ничего. Да и не хочу ничего.
– Ты убиваешь меня! – сказала Леночка Льву.
– Он убивает меня, – сказала Леночка Мордвинову. – У него паралич всех желаний. Что-то надо предпринимать… что-то предпринимать! Когда еще договаривались, чтобы Ратнер его посмотрел… Не удивлюсь, если ты к разговору с Ратнером так потом и не вернулся!
– Но революция же была, Леночка… а дальше уж как-то не до этого стало, прости.
– Ах, в этой стране всегда революция!
С Ратнером Мордвинов между тем и вообще тогда не говорил: понадеялся, что Леночка в конце концов забудет или откажется от этой своей затеи. А потом телесеансы запретили, ажиотаж вокруг Ратнера с годами прекратился, но Мордвинову было известно, что тот довольно долго целительствовал частным образом, а не очень давно открыл какую-то школу для экстрасенсов при поддержке сверху – «очень сверху», как доложили Мордвинову. Видимо, более «сверху», чем полагалось знать директору НИИЧР. Однако в НИИЧР Ратнер продолжал приходить и старой стратегии института по отношению к нему и ему подобным никто еще не отменял… да и кому отменять, когда такое в стране!
Тем не менее, никак у Мордвинова не получалось пересилить себя и небрежно бросить Коле Петрову на ходу: «Когда Ратнер в следующий раз объявится, пусть заглянет ко мне». Фраза эта была для него в некотором смысле противоестественной, поскольку все в институте знали: Мордвинов с кондукторами не общается. Кондукторам полагалось взаимодействовать только с прикрепленными к ним сотрудниками – обычно одним, реже – двумя-тремя, а вот кто в институте начальство – об этом кондукторов, по понятным причинам, в известность не ставили. Единственным – кроме прикрепленных – человеком, общавшимся с кондукторами, был Иван Иванович, но и к его помощи прибегали только тогда, когда кондуктора требовалось «обработать».