Андерсен
Шрифт:
Они явно небогатые люди. Едят на кухне. Я слышу шум воды, текущей из крана, и звон посуды. Прислуги, кажется, никакой. По крайней мере, я ни разу не слышал голоса, которые могли бы принадлежать поварихе или домработнице.
Если я правильно толкую их разговоры, то посуду в большинстве случаев моет Арно. Она для этого ещё слишком слаба после больницы. Он уверяет, что ему это даже доставляет удовольствие. А что бы он ещё сказал?
Как зовут женщину, я до сих пор не знаю. Он называет её «сокровищем».
Поразительно часто – и этому я не нахожу объяснений – я слышу
Иногда, и это я нахожу особенно неаппетитным, она говорит по телефону, сидя на унитазе. По крайней мере, я полагаю, что разговоры, в которых я не слышу голос партнёра, – телефонные. Хотя я ни разу не слышал, чтобы стрекотал диск набора номера. Не могу взять в толк, зачем кому-то понадобилось проводить телефонную линию в сортир. Иногда перед такими разговорами звучит короткая музыкальная пьеса. Всегда одна и та же. Если это замена треньканью звонка, то я считаю такой прогресс оправданным. Не так раздражает.
Также оба очень много слушают радио. Я пытался составить из новостных передач картину мировой политической ситуации, но мне это не удалось. Мне не хватило информации. До сих пор я даже не мог с уверенностью выяснить, кто же выиграл войну. По тогдашней ситуации это не могли быть мы. А может, за это время давно случилась ещё одна война.
В комнате, где они слушают радио, стоит кресло, которое нуждается в ремонте. Всякий раз, когда в него кто-нибудь садится, скрипит одна пружина. Это просто неряшливость – не привести такую вещь в порядок.
Мне кажется, на основании одних только шумов я могу уже очень хорошо ориентироваться в квартире.
Теперь, когда угроза болезни осталась позади, растёт моё нетерпение наконец преодолеть это недостойное состояние. Я, чёрт возьми, довольно долго пробыл в заключении в этой чужой утробе. Естественно, в заключении время тянется всегда дольше, чем на самом деле, феномен, который мне не раз приходилось использовать. И всё равно у меня такое впечатление, что девять месяцев беременности должны бы уже давно миновать.
Может быть, я сам мог бы что-то сделать для ускорения процесса? Только чтоб не причинить вреда себе самому.
Но лучше не рисковать. Я слишком мало знаю о телесных взаимосвязях. Уж бесконечно долго это тоже не может длиться.
Обычно, по моим представлениям, у младенца в материнской утробе не бывает чувства времени. Иначе бы они не выдерживали этого – как и другие заключённые – и погибали бы от собственного нетерпения. Способность чувствовать продолжительность минуты или дня стирается, наверное, вместе с воспоминаниями. Как моя мать для повторного использования банок для консервирования тщательно их промывала. «Если останутся какие-то старые следы, – говорила она, – то содержимое испортится».
У меня это не только остатки. Я принесу с собой в мир больше опыта, чем эти люди, которые будут считаться моими родителями,
Мне недостаёт лишь части Андерсена. А хотелось бы знать, что с ним сталось.
Будет ли у меня возможность провести о нём розыски? Ведь оставил же я после себя какие-то следы и в качестве Андерсена. В органах регистрации или в других реестрах. Где-нибудь появилось известие о его смерти. А может, он – то есть я – был женат. Может, родил детей. Которые к этому времени уже сами должны были стать пожилыми людьми. А то и умерли.
Чтобы побороть скуку, я занимаюсь тем, что выдумываю себе биографию Андерсена. Как можно скорее я перееду в большой город – такя тогда запланировал себе. Нигде не скроешься так надёжно, как в большой толпе народа. Там я со временем сниму с себя маску крестьянина. Использую свой опыт, чтобы выстроить что-то новое. Я знаю, как контролировать других. Это способность, которая всегда найдёт себе применение.
Андерсен как бизнесмен? Андерсен как журналист? Андерсен как политик?
Чем бы я ни занимался, я должен был в этом преуспеть. Или это был бы не я.
Её зовут Хелене. Сегодня я это узнал. Пришла в гости её подруга, болтливая женщина с привычкой то и дело называть своего визави по имени. «Хелене то, Хелене это, Хелене, послушай-ка» и «Хелене, а знаешь».
Хелене.
При этом имени я представляю себе бледное лицо. Елену я рисовал бы сильными красками, а вот Хелене – нет. Светлые волосы. Близорукая, не знаю, почему я так решил. Но слишком тщеславна, чтобы носить очки. Поэтому глаза всегда прищурены. Я так и вижу себе церковную прихожанку, хотя до сих пор не заметил за этой женщиной набожных склонностей.
«Благочестивая Хелене», конечно же. Вот откуда ассоциация.
Разумеется, это глупость – пытаться вообразить внешность человека по его имени. Имя определяют задолго то того, как лицо получит возможность развиться в нечто своё. В большинстве случаев родители определяются с именем ещё до того, как увидят своё дитя.
Хелене.
Странно, с какой серьёзностью люди относятся к этим обозначениям. Если кто-то хочет стать деятелем искусства, артистом там или чем-то в этом роде, он первым делом берёт себе новое имя. Я знавал людей, которые бегали по инстанциям только из-за того, что не хотели больше называться так, как назывались. Как будто этикетка, наклеенная на предмет, может изменить его содержание.
Всё пустые слова.
Однажды эти двое обсуждали, как меня назвать. Не знаю, пришли ли они к какому-то решению, потому что я опять заснул посреди их разговора.
Мне всё равно, какое имя они мне дадут, раз уж оно не моё собственное.
Андерсена я назвал Дамианом. Дамиан Андерсен. Это имя написано теперь, наверно, на его – на моём – надгробном камне. Если ту могилу давно не вырыли, а на камне не высекли имя другого покойника.
Людей, которых к нам доставляли, мы никогда не звали по имени и фамилии. Всегда только по номеру. Приучили их откликаться на номера. Хорошее средство дрессировки людей.