Андрей Белый: между мифом и судьбой
Шрифт:
Однако процитированные аргонавтические строки написаны много позже, чем тексты «Золота в лазури», уже после того, как закончился и аргонавтизм Белого, и русский символизм начала XX века вообще. Этот пронзительный лирический пассаж Белый вставляет в роман «Москва» как внутренний монолог отнюдь не самого симпатичного персонажа – профессора Задопятова, ученого бездарного, официозного и весьма далекого от веяний символизма. По сюжету Задопятов является давним кумиром и любовником жены профессора Коробкина. Аргонавтические трагические предчувствия и высокий символистский пафос овладевают стариком Задопятовым по причинам, вполне анекдотическим – из страха перед гневом собственной жены, заподозрившей измену: «Боялся ее лютой ревности он» (Москва. С. 145). Если к этому добавить
И тем не менее этих «компрометирующих» и снижающих обстоятельств недостаточно для того, чтобы расценивать аргонавтический монолог горе-любовника как откровенную и однозначную издевку Белого над собственным символистским прошлым.
Задопятов в романе ничтожен, смешон, даже отвратителен, но он не является злодеем. И Белый предоставляет своему герою возможность развития, изменения в лучшую сторону. По ходу действия тональность описания персонажа меняется и Задопятов начинает вызывать у читателя уже не отвращение и насмешку, а все больше – сострадание, жалость и даже уважение. Очеловечивает и облагораживает Задопятова несчастье, случившееся по его же вине с прежде нелюбимой, монструозной женой Анной Павловной: известие об измене мужа привело ее к параличу, потере речи, приковало к креслу, превратив из важной «профессорши» в уродливое, мычащее, истекающее слюной беспомощное тело:
<…> лежала на спинке ее голова <…> в тяжелой улыбке кривел ее рот; от губы отвисающей – слюни тянулися; блеск углубившихся глаз вырывался из бреда мясов и мутящихся звуков, которыми оповещала окрестности.
Грустно сказать: стало время ее – разваляньем; занятье – мычаньем (Москва. С. 262).
Задопятов становится преданной, заботливой, самоотверженной сиделкой своей супруги:
Не устраивая вахтпарадов своим убежденьям, над нею проделывал все, отстранивши сестру милосердия он; убежденно по саду катал; и – обласкивал мысленно:
– Женушка.
– Женка.
Была же не «женкой», а «женицей», вздутой, лиловой и потною: пала, как в битве (Москва. С. 264).
То, что другим кажется «смрадным телом», для него – источник любви, жизни и счастья. Он видит теперь жену «духовным» взором:
Мычанью Никита Васильевич не верил: по редким подслухам он знал, что сознанье «ее» – изострилось и что – не корова она, а – весьма «Анна Павловна» (Москва. С. 264).
Новое, «духовное» видение ведет Задопятова к осознанию недостойности прежнего существования, к переосмыслению прежних ценностей – и к перерождению:
<…> куда это каменность делась? Он весь пробыстрел; и – казался мешком, из которого вытек «душок», но в котором воспрянул жизненыш <…>.
Над креслом себя изживал не Никитой Васильевичем, а «Китюшей», которого верно б она воспитала в «Никиту», а не в «3адопятова», выставленного во всех книжных лавках России (четыре распукленьких тома: плохая бумага; обложка – серявая); вздувшись томами, он взлопнул; полез из разлоплины «пупс», отрываяся от жиряков знаменитого пуза, откуда доселе урчал он и тщетно толкался; а вот почитатели – «пупса» не знали; и – знать не хотели; ходили к сплошным жирякам: к юбилейным речам; почитатели ждали статьи о Бальзаке от «нашего достопочтенного старца»; он – вместо статьи подтирал ее слюни, из лейки левкой поливал иль – возился с хорошеньким «Итиком».
«Итик» захаживать стал, – белокурый мальчонок: трех лет <…>.
Но – спросим себя:
Неужели Никита Васильевич вместо общения с профессором словесности и переписки с Брандесом и Полем Буайе, предпочел вместе с «Итиком» делать на лавочке торт из песочку. Ведь – да (Москва. С. 265–266).
Радикальное перерождение Задопятова Белый описывает как впадение в детство. Вопреки напрашивающемуся медицинскому диагнозу автор романа оценивает этот «регресс» как процесс духовного очищения, оздоровления:
Вместе с тем: закипала какая-то новая мысль (может – первая самостоятельная), оттесняя – все прочее: Гольцев, Кареев, Якушкин, Мачтет, Алексей Веселовский, Чупров, Виноградов и Пыпин, – куда все девались? «Душок», точно газ оболочки раздряпанной, – вышел; остался – чехол: он болтался – на «пупсе». <…>
Ему оставалось прожить лет – пять-шесть – лет под семьдесят: и девятилетним мальчонком окончиться; лучше впасть в детство, чем в жир знаменитости.
Омолодила – любовь (Москва. С. 266).
Процесс превращения из «почтенного старца» в «пупса» показан в романе хоть и гротескно, но с исключительным сочувствием и пониманием. Это не курьез, не аномалия, не итог жизни «недостойного» героя Задопятова. Возвращение в детство рассматривается Белым как «рецепт» общечеловеческий:
Так – мы. <…> путь наш протянут – пред нами, несемся в обратную сторону, чтобы, родившися старцами – «пупсами», кануть лет эдак под семьдесят: в смерть (Москва. С. 267).
Аргонавтический «прорыв» в мироощущении Задопятова может, на наш взгляд, интерпретироваться – если прибегнуть к образу из «Братьев Карамазовых» – как символистская и символическая «луковка», дающая «плохому» герою, исказившему в себе человеческий лик, шанс к его восстановлению. В фабуле «Москвы» заболевшая жена выявляет в герое то лучшее, что в нем было сокрыто и могло развиться. И здесь принципиально важно, что в сценах, изображающих отношения Задопятова с больной, парализованной и ужасно уродливой женой, содержатся символистские, аргонавтические аллюзии, развиваются темы и образы, заданные в аргонавтическом видении Задопятова.
Например, в той же цветовой гамме, что и аргонавтическое видение Задопятова, для которого «солнце, „Руно Золотое“, закатывалось неизвестными мраками», выдержано описание одеяния прикованной к креслу Анны Павловны:
<…> в крапчатом желтом капоте; прикрытая кружевом черным лежала на спинке ее голова; а тяжелые ноги закрылися клетчатым пледом (Москва. С. 262).
Анна Павловна и предстает для Задопятова своего рода «закатывающимся в мрак» «Золотым Руном». Это, конечно, не чистый вариант «золота в лазури», но близкий к нему: золото несколько потускнело – до желтизны, а лазурь, наоборот, сгустилась – до тьмы, до черноты, до траура по уходящей жизни. Это неудивительно, так как и в аргонавтическом видении Задопятова золотой цвет погружен не в лазурь, а во мрак, в ночь, в черноту. Тем не менее любопытно, что напоследок Белый все же добавляет в описание профессорши синий «небесный» штришок – для большего сближения с традиционной «золотолазурной» цветовой гаммой: клетчатый плед, покрывавший «тяжелые ноги», оказывается при ближайшем рассмотрении не просто клетчатым, а – «синеклетчатым»: «Поправил на ней синеклетчатый плед» (Москва. С. 265).
Символически, аргонавтически значимыми представляются не только цвета, в которых выдержано описание Анны Павловны, но и настойчиво, даже навязчиво подчеркиваемая форма ее обездвиженного тела – шарообразная: «<…> вразлет парусины глядела колясочка-кресло на ясных колесиках; в кресле из тряпок какие-то дулись шары» (Москва. С. 261); «Очень грузно вдавилась в коляску, как шар» (Москва. С. 262); «Сопровождали – коляску, в которой лежали „шары“» (Москва. С. 267).