Андрей Платонов
Шрифт:
Рассказ никому не понравился <…> Платонов молчал, пил мелкими глоточками красное цинандали и морщил высокое чело.
— А как вам, Андрей Платонович? — обратился к нему Гумилевский.
Платонов еще сильнее изморщинил лоб, казалось, он решает непосильную умственную задачу.
— Это… конечно… рассказ, — сказал он и припал к бокалу.
— Для меня это очень важно, — наклонил крупную голову Гумилевский. — Значит, новеллистической формой я, во всяком случае, владею.
— Да… это… рассказ, — совсем изнемогая от умственной работы, повторил Платонов и потянулся за бутылкой <…>
От Гумилевского мы пошли
— Да что вы привязались? Пусть пишет рассказы. Это лучше, чем хулиганить в подворотне.
Это было так неожиданно и неприменимо к пожилому, монументальному, словно конная статуя, глубоко серьезному Гумилевскому — он происходил из семьи потомственных священников и сочетал высочайшую порядочность с той неторопливой степенностью, с какой ведут службу, — что мы покатились от хохота», — писал Юрий Нагибин.
По большому счету противоречия между мемуаристами нет — Платонов открывался им с разных сторон. А еще Гумилевский — человек несомненно очень достойный, умный, глубокий, но если обратиться к известному Пастернакову сопоставлению Вересаева и Булгакова как явлений законного и нет, то Платонов по отношению к Гумилевскому был незаконен вдвойне — так вот Гумилевский написал о Платонове строки, свидетельствующие и о наблюдательности, и о добросовестности мемуариста, об искреннем желании понять, сохранить драгоценный облик человека, с которым ему выпало встречаться и разговаривать.
«Пышно расцветавший в те годы, да не вымерший и по сей день, писательский снобизм был совершенно чужд Платонову. Он был равнодушен к одежде, которую носил, к обстановке, которая его окружала. Об этом заботилась Мария Александровна. В то время, когда все писатели уже обзавелись авторучками, пишущими машинками, он по-прежнему писал карандашом, на простой писчей бумаге. Он работал за своим шведским конторским бюро и был им доволен потому, что оно стояло спиной к дивану, обеденному столу, к печке, входной двери и таким образом отъединяло его от семьи, от гостей, если он писал.
Когда вырос сын, стало больше шума и людей, Андрей Платонович выбросил из ванной комнаты ванну и сделал себе там кабинетик, а мыться ходил в баню, как все рабочие люди. Он не собирал ни редких книг, ни картин, ни даже простой библиотеки, да и собственными книгами не запасался.
Дружеские связи Андрея Платоновича устанавливались случайно, по взаимной симпатии, независимо от других соображений, часто в „Квисисане“ — ресторане-автомате на углу Черкасского переулка. Ресторан находился в центре целой кучи редакций и издательств: Гослитиздата, „Молодой гвардии“, Детиздата. Сюда всем было по пути.
— Что вы находите интересного в этих „забегаловках“? — спросил я, после того, как Андрей Платонович рассказал о ка-кой-то забавной встрече в таком однокомнатном трактирчике с высокими столами без стульев.
— Ну, вы не знаете… — с необыкновенной теплотой заговорил он, — какие там бывают люди, какие встречаются типы… Дело не в стопке, не в ста граммах, а в том, что люди там за этой стопкой распахивают
Круглый стол с бутылкой вина посредине — в домашней обстановке, как и забегаловка, были для Платонова только средством человеческого общения, помощью в честном, искреннем всеобъемлющем разговоре, до конца откровенном. За этим столом у Платоновых я встречал Андрея Новикова и Виктора Бокова, Алексея Кожевникова и Д. С. Ясиновского. Литературные генералы не появлялись. Неожиданным исключением оказался Шолохов».
О Шолохове чуть позже, а из названных Гумилевским писателей ближе всех Андрею Платонову стал известный впоследствии и до последнего времени здравствовавший поэт Виктор Федорович Боков (он умер 15 октября 2009 года на 96-м году жизни), на момент их знакомства в 1936 году двадцатидвухлетний студент Литературного института, и, пожалуй, ни к кому не относился Андрей Платонович с такой нежностью и серьезностью. Боков тоже оставил мемуары, к сожалению, довольно скудные, но даже сквозь скупость и легкость, как будто несерьезность боковского письма можно различить совсем иные, чем в мемуарах Гумилевского или Нагибина, черты характера его старшего друга.
«Меня притягивало к нему с невероятной силой. Возрастная разница в пятнадцать лет не мешала нашей дружбе. Мы были как товарищи, как одногодки. Он стал наведываться ко мне в Переделкино. Появлялся Платонов обычно на рассвете. Как ранняя синичка стукнет в окно, подыму занавеску, а он стоит. Сна как не бывало!
Выхожу на крыльцо, садимся на ступеньки, молчим, а нам хорошо, мы единомышленники.
— Пошли на Баковку, — предлагает Платонов.
— Пошли!
И вот мы на Баковке. Маневрируют паровозы, влюбленно встречает их Андрей Платонов, нет-нет да кинет реплику машинисту, выглядывающему из будки, а тот Платонову помашет, как своему сменщику!»
Все это очень лирично, но можно представить такую картину: Платонов, то ли поссорившись с женой, то ли просто подвыпив, не идет домой, а едет в Переделкино к молодому поэту, с которым ему легко, весело и можно забыть про тяготы собственной жизни, он любуется его юностью, непринужденностью, простодушием, умением выкинуть какую-нибудь шутку, ибо у Платонова «душа была юной и озорной», и не случайно позднее, уже после войны, Платонов написал Бокову: «Я буду рад тебе, и хотя я уже пожилой человек, но во мне есть что-то не-подвижно-постоянное, простое, счастливое и юное. Это во мне еще живо, и это чувство обращается к тебе».
Их дружба вызывала раздражение у Марии Александровны, «гордой ленинградки», как назвал ее Боков в одном из интервью.
«Как-то засиделся я у Платоновых, в Переделкино ехать было поздно, остался ночевать. Мария Александровна постелила нам в прихожей. Один диван занял хозяин, другой — гость. Нам не спалось. Тут только и начались разговоры с глазу на глаз. Открываются двери спальни, на порожке Мария Александровна с полотенцем через плечо.
— Вы что, не спали? — Брови взлетели вверх, ноздри порывисто раздулись.