Андрей Рублёв, инок
Шрифт:
Тут уж Ивашка, оставленный на дворе, дал себе волю – всякого из прислуги и домашней купцовой чади оглоушивал печальной вестью. Однако иные из Ермоловых домочадцев не особо жалели серпуховского князя. Доныне не могли простить ему сожжение посада. Татарве как бы еще Бог дал злобиться тут, а княжьи служильцы не щадя жгли, с жесточью дело свое делали.
Скоро во всей усадьбе остался единственный человек, не ведавший о смерти старого князя. Хозяин дома заперся с приезжим греком в большой горнице наверху, где обычно обговаривал и обсчитывал с тиунами-прикащиками торговые дела. Не звал слуг, не просил ни квасу, ни морсу, ни калачей с пирогами или моченой брусники, как бывало. Холопа на дворе пытали: кто таков его хозяин, и откуда, и каковы ведет дела, да отчего такая тайна за
– Ну, тут ты, паря, врешь, – сказали Ивашке те из домочадцев, кои были грамотны. – Что грек твой – латынский басурманин, это ясно. А что Феофану, иконнику княжьему, зело премудрому, яко змей, такие узоры не изобразить – то глупая напраслина. Он и саму Москву напечатлел в хоромах князя Владимира Андреича, земля ему пухом.
Пока таким образом судачили на дворе, хозяин дома Ермола Васьков испытывал большое затруднение. Чем более он слушал словообильного грека, тем острее становилось у купца желание позвать слуг и вышвырнуть незваного гостя за ворота усадьбы. Но исполнить этого было нельзя.
– …Мессир Джанфранко Галеаццо поведал мне, что русские купцы очень влиятельны в своей стране. Они выкупают из татарского плена князей и участвуют, как свидетели, в великих сражениях…
– Мой отец, Василий Капица, был в числе тех десяти, кого князь Дмитрий Иванович взял с собой на Дон, пойдя против безбожного Мамая, – через силу подтвердил Ермола.
Голос грека был любезен, но глаза взирали темно и холодно.
– Русские купцы также решают, кому сесть на московскую митрополию.
Ермола поежился – что-то и в самом деле потянуло холодом. Пробирает и под суконным азямом.
– И даже могут влиять на семейные дела великого князя. Им, к примеру, может не нравится его выбор невесты…
– Лживы твои слова! – не стерпел Ермола и резко поднялся с ларя, устланного мягким расшитым покровом.
– А младенцы у великой княгини Софьи отчего не живут, мессир Ермола? – усмехнулся грек. – Не от колдовства ли? Если князь Василий увидит точный список с того пергамена, который показывал мне мессир Джанфранко… И услышит о жиде, коего приютил в своем доме Василий Капица как раз в те дни, когда великий князь справлял свадьбу…
Купец бессильно опустился на ларь.
– Чего ты хочешь?
– Немногого. – Кириос Никифор расстегнул суму на поясе и извлек свернутый в трубку пергамен, туго перетянутый тесьмой. – Это как можно скорее должен получить князь Нижнего Новгорода Данила Борисович.
– Изгой Данила? – нахмурился купец. – Его род боле не владеет Нижегородским княжеством. Василий Дмитрич перекупил ярлык в Орде.
– Мне известно, что князь Данила живет в некой крепости… в глухом лесу, где обитает дикий народ…
– Мордва да черемисы, – угрюмо сказал Ермола. – Крепостица Курмыш за Сурой-рекой. Данила там как сыч сидит, татарву казанскую да жукотинскую к себе зазывает.
Грек кинул пергамен на стол.
– Для твоего спокойствия, мессир Ермола, я бы осмелился посоветовать не читать это письмо.
– Есть у меня один татарин для таких дел, – принужденно молвил купец, еще больше помрачнев.
– Я и не сомневался, что мы поймем друг друга, мессир Ермола.
Кириос Никифор покидал купеческую усадьбу под неприязненные взоры многочисленной дворовой и домашней челяди, плевавшей вслед. Холоп Ивашка сделал все, чтобы о его хозяине здесь составилось самое крепкое впечатление и чтобы разговоры о басурманском греке еще долго будоражили здешних обитателей, а может, разошлись бы и по всему посаду.
Хозяину дома, вышедшему на крыльцо, поднесли чашу малинового морсу. А после как выпил, доложили о вести из Кремля.
– Беда не ходит одна. – Ермола вздохнул, осенился крестом. – От князя Владимира много добра было. Упокой Господь его душу. – И велел ключнику: – Карачайку ко мне зови. Дело для него есть.
В небе от закатной стороны медленно надвигались тучи, обещая вскоре гром и хлывень. Какая Троицкая седмица без хорошей грозы?
В монастыре, не догнав отрока, Андрей пошел в иконную кладовую, оставил там купленное на торгу. Шагая к келье, рассудил, что Алешка отсидится где-нибудь в амбарных клетях, а не то, как любил он, средь могил ратников, павших на Куликове. Там и утихомирится быстрее. Только б на глаза никому не попал, а то ведь и надерзить от уныния может. Не раз уже игумен оставлял его на хлебе и воде смирения ради. Как-то позвал к себе Андрея, завел разговор о послушнике. Негоден, мол, в чернецы, стать не та, в миру ему надо жить. Андрей и сам понимал. Но Алешка недаром был упрям: решил, что быть ему монахом и никем более. Хлеб и воду, и многое иное терпел молча – а в толк взять не хотел, что иноком не через упрямство становятся, а через самоукорение и отсечение своей воли.
В монастырь его привезли прошлым летом люди купца Ермолы Васькова, ходившие лодейным обозом до Сарая и обратно. Передали просьбу купца выходить отрока. Рассказали: нашли в затоне на Волге, в камышах, едва живого. Прятался там, бежавши из плена, где пробыл два года, как сам после поведал. Шел по степи без еды и воды, добрел до реки, схоронился и стал кончаться. Помереть ему не дали, но и на ноги не подняли. Ермола, благоволивший Андроньеву монастырю, велел свезти отрока туда, чтоб, если выживет – Бога благодарил да за радетеля своего молился. На выживание и иные нужды купец присовокупил к просьбе калиту, полную серебра. После татарского разора серебро обители кстати пришлось.
Отрок поднялся, осмотрелся и надумал остаться. Привязался к Андрею, набился к нему в подручные по иконному делу, а вскоре надел послушничье платье. Но с прочими насельниками монастыря всегда был настороже, держал себя в отдалении от всех. И ничего не рассказывал о себе, даже того, какие труды и тяготы понес в плену. За что прослыл несмиренником.
Подходя к келье, которую издавна делил с Данилой, тоже иконником, Андрей услышал, что у них гость. Из открытых в сени дверей, будто пар из кипящего котелка, вырывалась на волю шумная, многословная речь старого изографа Феофана, звавшегося на Руси Гречином. Андрей вошел, смахнул с головы на спину клобук и, подперев ободверину, ждал, когда мастер заметит его. В давние времена Феофан, ведавший княжьей мастерской по украшению книг, учил его премудростям линий и красок в книжной росписи. Позже открывал ему тайны вохрения, приплесков и белильных движков в иконописи, секреты стенного письма. Бок о бок пять лет назад, с Прохором городецким, подписывали Благовещенский собор в Кремле. Там же и пролегла между ними трещина непонимания. Не сумели сойтись в едином мнении, в одном видении соборной росписи. Феофан подчинял себе, навязывал свою волю. Андрей, не споря, мягко уходил из-под нажима, творил хоть и в едином духе, но наособь. Пока работали, Гречин сдерживался. Довершили дело, и Феофан сказал свое слово:
– Ты не монах, Андрюшка. Монах послушание держит, а ты прекословишь, хоть и молча. Будешь искусником, сейчас уже видно, но больших работ тебе не видать. Ни со мной, ни с кем другим после меня. Попомни!
Три года после того разговора так оно и было. Ни в Тверь, ни в Можайск, ни в Симонов монастырь, ни еще куда его не звали. А потом великий князь задумал к приезду митрополита поновить древний Успенский собор в стольном Владимире, и Феофана под рукой не оказалось. Крупнее этой работы на Руси не нашлось бы. Главный храм всей Залесской земли!..