Андрей Рублёв, инок
Шрифт:
Он вышел в сени, где тускло мерцали на стенах масляные светильники. Спустился по изогнутой скрипучей лестнице. Отстранил холопа, сунувшегося с немым вопросом. Курмышские хоромы Данилы Борисыча были невелики. В Смоленске такие строили себе небогатые купчишки-лавошники и ремесленники. Юрий сошел с крыльца во двор, постоял, слушая. Направился к длинной низкой халупе, которую звали здесь молодечной. Из открытых узких волоковых окон несся храп с присвистом. Нижегородская дружина – полсотни отроков здесь, еще три сотни по дворам во всем Курмыше. Остальная сила Данилы – татары из Жукотина и Казани, дикая мордва, зимой бегающая на лыжах, а летом пешая. С этим – воевать против Москвы?
Юрий прошелся вдоль молодечной,
– Не спится, Булгак? – тихо спросил князь.
– Заснешь тут, – буркнула тень. – Не привыкши мы под одним кровом с княжьими служильцами спать. Рука сама к засапожнику тянется. Лучше б ты своего Невзора взял, он-то из дружинных. А мне свою рожу для чего светить?
– Заткнись, Булгак, и слушай. С рассветом уходи. Скажешь Головану, что я велел перейти в другое место. Пусть изгоном уводит всех на Клязьму. Всех, кроме баб и холопов.
– На Кля-азьму!.. – Булгак присвистнул. – Далековато, атаман. Чего мы там не видали? То ж владимирские края.
В руке у князя стремительно явился нож. Булгак ощутил на горле острие клинка.
– Исполнять, как велю. Будете ждать меня на Сенежских болотах. Коней запасных возьмите. Невзора завтра отошлешь ко мне. На Сеньгу придете, пусть Голован отправит двух человечков на конях во Владимир. Как начнется в городе тревога, пускай скачут к Золотым воротам. Там меня встретят. Все понял?
– Понял, – просипел Булгак.
Юрий убрал нож.
– Поживиться там будет чем.
Он выглянул из-за угла, обозрел двор. Брехал где-то пес, окликали друг дружку сторожевые. Смоленский князь не прячась пересек дворище и скрылся в доме.
В конце концов митрополит Фотий вынужден был признаться. Если не великому князю, то хотя бы себе: во Владимир он попросту бежал.
За два месяца житья в Москве стольный город Руси поверг владыку в греховное малодушие и уныние. Душа этого народа была темна, непроглядна и противоречива. Русские любили долгие стояния в церквах, величавые крестные ходы, блистанье куполов и деревянное узорочье храмов – и с великим усердием опустошали церковные кладовые в пользу своих хозяйств. В пояс кланялись, спорили меж собой, кому первее быть у владычной длани с крестом и благословеньем, трепетно внимали проповедям – и наговаривали великому князю, нашептывали, что митрополит-де заглядывается на княжью казну, что честное-де имение иных московских бояр ругает ворованным, что поносит-де князя поносными словесами пред своими людьми, и даже приводили на ухо те самые словеса. Вокруг града и даже в градских посадах еще не избыли следы страшного татарского разора, пустыри на месте былых дворов зарастали травой, безлюдье и скудота лезли в глаза повсюду – а на московском приречье весело, озверело сходятся толпа на толпу в кулачных боях и редко не оставляют покалеченных да убитых. Без креста ни к какому делу не приступают – а могут и срамословить, осеняясь знамением. Казнями Иоаннова Апокалипсиса их не проймешь – куда там, тут к своим казням привычные. Притерпелись и во мраке живут будто под солнцем, радуясь, любя свои тесные, сумрачные храмы…
Во Владимире Фотий встретил совсем иную Русь. Какой она была когда-то, до татар. В той Руси было больше света, просторности, искусности. Она была шире, богаче, вольготнее, благодатнее. От той страны и того народа остались чудные белокаменные храмы, похожие на резные ларцы, полные загадок. Золотые врата, еще помнившие свой царьградский прообраз, хотя занесенный сюда не из Константинополя, а из древнего Киева, где собственные Золотые ворота давно стояли печальной руиной. Огромный Успенский собор, показавший свое пятиглавие задолго до того, как лодья причалила к пристани, и продолжавший расти ввысь и вширь, пока Фотий ехал на коне по городу, в древний владимирский кремль.
Осознав, что сей град, хотя и запущен, хранит дух былого, владыка потребовал в сопровождение книжного человека. Такого немедленно нашли – долговязого монаха, знающего греческую речь и старые русские хронографы, кои здесь зовут летописями. Монах водил Фотия вокруг собора Димитрия Солунского, толкуя тайнопись каменной резьбы на стенах: китоврасов, сиринов, алконостов, грифонов, райских дерев. Повез в Боголюбовское село, открывал тайны львов и барсов на гульбище храма Покрова, изумлял секретами древних зодчих. Показывал развалины княжеского дворца и завлекал в лестничную башню, устрашая повестью о зловещем убийстве князя Андрея. В этой истории Фотию краем приоткрылась другая сторона той, прежней Руси. Надменный правитель Андрей, бросавший свои и союзнические полки на Киев и Новгород, сподобившийся чуда от иконы Богоматери, назвавшийся Боголюбским… Этой стороной прежняя Русь смыкалась с нынешней, где злодейство и святость ходили рука об руку, а простодушие было неотличимо от грубого лукавства.
К громаде Успенского храма Фотий подбирался не спеша. Лишь на третий день, осмотрев все прочее, вошел в него. Уже знал, что собор состоит как бы из двух – большого и малого. В наружном, как в коробе, спрятался изначальный храм, возведенный князем Андреем, рассевшийся от древнего пожара и укрепленный новыми стенами. Митрополит обозрел во внешнем поясе собора гробы старых русских князей и церковных владык. Шагнул под срединные своды. Запрокинул голову. И позабыл самого себя.
А вспомнил, когда задеревенела, заныла шея. Подозвал долговязого книгочея. Выплеснул на него изумление:
– Или ты солгал мне, или храм не горел. Он не мог гореть!
– В Батыево нашествие весь город погорел, владыко, – возразил чернец. – На этом самом месте татары огонь развели. На хорах люди прятались, все задохнулись от жара. Стены были местами черны от пламени.
– Черны! А эти фрески? – Фотий употребил латинское слово, которого русский книжник не знал. – Эти росписи?
– Старого письма только малая часть осталась, прочее сгибло в огне. А сие поновление сделано по велению великого князя два лета назад, когда ждали тебя, владыко.
– Поновление! – воскликнул Фотий. – Ты все-таки лжешь мне. В московских храмах нет подобных росписей. У вас так не пишут. И нигде не пишут! Так писали, должно быть, когда на Руси не было всех этих ужасов. Когда еще не обременели грехами и не ведали, аки младенцы сущие, о карающей деснице Господней!
– Краски-то свежие, погляди, владыко.
Монах не понимал, отчего так волнуется митрополит.
– Сам вижу, что свежие. Это и дивно мне! Смотри! – Фотий потащил чернеца под западные хоры. – Это второе и страшное пришествие Христово?! Что второе вижу, а где страшное? Где трепет и восторг ужаса? Где грозное величье? Это Суд?! Почему апостолы так светлы и спокойны?! – Он потянул монаха дальше. – Почему Павел так размахался дланью, будто не праведников в рай ведет, а рыболовов на реку? А Петр с Иоанном будто беседу завели в дальней дороге. Почему праведные жены похожи на сердобольных русских баб? Откуда сия простота душевная? Почему в грешниках столько упования? В адовой бездне – тишина и покой, а не скрежет зубовный! Почему антихрист тощему псу подобен?! Кто б дерзнул ныне написать такое?
– Андрей Рублёв с Данилой из московского Спаса Андроникова, – оробевши, отвечал чернец. – К твоему приезду писали, преосвященный владыко. Иконостас они же делали.
Фотий растерянно посмотрел на алтарную преграду с высоченными четырехаршинными иконами деисуса. Зачем такая высота? Даже в Святой Софии Константинопольской намного ниже. О чем думали мастера, творившие это?
– Они безумны, как и все тут, – пробормотал он и тихо побрел из собора.
На паперти велел подвернувшемуся дьяку: