Андрей Снежков учится жить
Шрифт:
— Утром у конторы слышал... По радио передавали про один город — названия не запомнил, — как немцы в него ворвались и над жителями издеваться стали, — сказал Егор.
— А дома взорвали и в церкви конюшню устроили, — проговорила Маша, и на лбу у нее собрались молодые морщинки.
Катерина покачала головой, вздохнула.
— Ну, что это на белом свете делается? — спросила она. — И как только земля таких иродов носит!
Константин ничего не ответил. Молча доел суп и пошел спать.
Через полтора месяца после отъезда Павла Маша получила наконец от мужа письмо.
Вначале шли поклоны родным, затем Павел сообщал, что не писал так долго нарочно: еще уезжая из дому, он дал себе слово послать письмо только после боевого крещения. Все это время он очень беспокоился о ней, тосковал и однажды чуть не нарушил своего слова. Павел советовал жене беречь себя, в ее положении это особенно нужно, и не волноваться. Он водитель мощного танка и в первом же бою их экипаж подбил две фашистские машины. После того как закончился бой, писал Павел, он был принят в большевистскую партию. Это был очень большой и радостный для него день, память о котором сохранится в его душе навсегда. Павел просил Машу обязательно выслать ему фотографию и написать, как идут дела на промысле, особенно в бригаде бурового мастера Хохлова. А письмо заканчивалось такими словами:
«За нашу землю русскую, за тебя, милая Машенька, и за будущее наше я жизни своей не пожалею. Твой Павел».
Маша была так взволнована этим дорогим для нее письмом, что в этот день никак не могла собраться с мыслями, раз пять начинала писать ответ, но у нее ничего не получалось, и она рвала бумагу.
«Завтра встану пораньше и до работы напишу», — решила она.
Вошла на цыпочках Катерина с крынкой в руках и почему-то шепотом спросила:
— Парного молочка, Мареюшка, не желаешь? Ты уж теперь не горюй, а поправляйся.
И Маше неожиданно захотелось парного молока. Она с наслаждением выпила целый стакан и подумала: «Почему я раньше его не пила, ведь оно такое вкусное!»
Собираясь уходить, Катерина сказала:
— Больно уж я о своем печалюсь. Возьмут его туда — в момент пропадет. Совсем мужик по этой части неспособный — курице голову отрубить боится.
Рано постаревшее лицо Катерины избороздили мелкие сухие морщинки. Ее светлые, тихие глаза смотрели печально и, казалось, что вот-вот из них закапают слезы. Маше стало жалко невестку.
— Катюша, успокойся, — ласково проговорила она. — Константина Дмитриевича не возьмут, он и здесь нужен.
Спать Маша легла в сумерках, тут же заснула и за всю ночь ни разу не просыпалась. Наутро она встала рано, бодрая, повеселевшая; распахнула окно, прибрала постель и села писать мужу письмо.
Нужно было много рассказать Павлу о своих чувствах, раньше таившихся где-то в глубине души и казавшихся такими неопределенными и непонятными даже ей самой. Маша так разволновалась, что, когда кончила писать и посмотрела в зеркало, щеки ее горели ярким румянцем, уже давно не появлявшимся у нее на лице.
Потом Маша долго разглядывала свою девичью фотографию, на которой она была совсем подростком, с распущенными косами и смутной улыбкой на полуоткрытых губах.
Она вздохнула и, все еще не отрывая от карточки взгляда, потянулась за ручкой. Сбоку исписанного листа она сделала приписку:
«Посылаю, Павлуша, свою карточку. На ней я куда интересней, чем сейчас. Боюсь, что разлюбишь, когда вернешься. Целую тысячу раз. Твоя Машенька».
По дороге на работу Маша зашла на почту и, прежде чем опустить письмо в голубой ящик, внимательно перечитала на конверте адрес. А, когда опускала конверт, у нее мелко дрожала рука и приятно замирало сердце.
X
Часто на пост к старику приплывал с левого берега Евсеич. Он потерял свою прежнюю веселость, помрачнел и стал курить такой крепкий табак, что у Дмитрия Потапыча после двух затяжек набегали на глаза слезы и першило в горле.
Старики садились на скамейку перед домиком и подолгу молчали, греясь на солнышке и чадя махоркой.
Внизу бежала Волга, играя на стрежне жаркими отсветами солнца, в лугах за рекой курились синие дали, еле шевеля крылом, парил в поднебесье коршун. И когда Дмитрий Потапыч глядел на этот вольный простор и необозримое раздолье, душа его наполнялась тихой грустью.
Евсеич нервно курил одну цигарку за другой и бросал на приятеля косые взгляды. Дмитрий Потапыч тоже курил свою трубку, но медленно и невозмутимо... Наконец Евсеич не выдержал и сердито закричал:
— Опять отступили!
— Отступили, — негромко, с болью в голосе сказал хозяин.
Евсеич крякнул и пересел на другой конец скамейки.
Снова помолчали. Но вот Евсеич кинул под ноги окурок и обернулся к Дмитрию Потапычу:
— Вчера отступили. Нынче отступили. И завтра, значит, отступят? Это до каких же мест отступать будут?
Дмитрий Потапыч неторопливо вынул изо рта трубку.
— Подожди, годок, потерпи. Велика наша Россия... Просчитается фашист, ох просчитается!
Он сковырнул носком сапога камешек, и тот покатился, подпрыгивая, под берег.
— Думалось мне, не полезут они на рожон, потому тебе тогда зимой и не шибко поверил, — сказал он и вздохнул.
Притихшим уезжал Евсеич от своего друга.
Садилось за лесом солнце, густела над Волгой синяя мгла, и Дмитрий Потапыч тоже направлялся к лодке.
На пост он возвратился в сумерках. Острым взглядом окинув реку с мерцающими красными и белыми огоньками бакенов над загустевшей серо-мраморной водой, поднялся в гору, к домику, и стал готовить себе ужин.
Старик не спеша начистил в котелок молодой картошки, налил из кадки прозрачной, отстоявшейся воды и развел костер.
В овраге ни ветерка, ни звука; не шелохнет листва на деревьях, словно все вокруг омертвело. Лишь изредка трещал сучок на огне или выплескивалась и шипела забурлившая в котелке вода, и снова становилось тихо.