Андрей Снежков учится жить
Шрифт:
Я рисовал в своем воображении страшной силы ураган... в наших вот, Жигулевских, горах. Они, Жигули, ничем, пожалуй, не уступят Карпатам. Есть такие вершины — смотришь, и голова кругом! А ущелья, а бездонные пропасти! Удивительное дело, почему мы у себя тут туризмом не занимаемся?.. Вот все трое мы карабкаемся по узкой горной тропинке. Слева — отвесная скала, справа — пропасть. А вокруг завывает ветер, в лицо хлещет колючий снег. Вдруг Максим — нет, пусть Борис... Да, срывается Борис и, не успев даже вскрикнуть, летит стремглав в пропасть, увлекая за собой снежную лавину.
Случись такое на самом деле с Борисом, что бы мы тогда
Порой мне хотелось схватить в свои лапы упрямца и вышвырнуть его за дверь! Но Максимка не боялся ни свирепых моих взглядов, ни стиснутых до синевы кулаков.
Приглаживая на голове мягкие, вьющиеся, как у девчонок, волосы, он раскладывал на столе учебники и негромко так говорил:
— Начнем с геометрии...
И не отстал от меня до тех пор, пока я все свои двойки не ликвидировал!
И вот когда вчера ночью я думал о Максиме, я знал: он и в пургу не струсил бы, не оставил бы в беде товарища. Так же, по-моему, поступил бы и Борис. Уж сколько раз он выручал, когда у меня копейки не было за душой. И билет купит в кино, и мороженое. Правда, я всегда возвращал долг, как только появлялись гроши. А книги? У Бориса дома ух какая большущая библиотека! Но Борькина мать — этакая жадюга — запрещает ему давать книги ребятам, а он все-таки дает. Нет, Борис тоже надежный товарищ! Ну, а я? Совестно бахвалиться, но... нет, я серьезно думаю, и я бы поступил так же... Лучше уж самому погибнуть, чем остаться на всю жизнь презренным трусом.
В тот же день.
Вхожу в сени, а за дверью, в прихожей, разговор.
М а м а. Нет, Глеб, так нельзя! Зачем вы мне балуете сына? Вы же знаете, сама я не могу ему делать такие подарки...
Г л е б (перебивая). Любовь Сергеевна, да разве я...
М а м а. Подождите! Поладим так: с марта вы не платите за квартиру до тех пор, пока...
Снова взволнованный, сердитый голос Глеба:
— Любовь Сергеевна, да вы что...
М а м а. Нет, Глеб, только так!
С минуту за дверью молчали. Эта минута мне показалась годом. И вот опять голос мамы — теперь уже совсем мягкий, задушевный:
— Ну, Глеб, ну что вы? Вы же знаете, как мы вас оба (тут мама запнулась) ...как мы вас оба уважаем!
Вдруг дверь с треском распахнулась, и мимо меня пробежал Глеб, на ходу надевая свой ватник. Меня он не заметил. А я долго еще стоял в углу, прижавшись плечом к поленнице мелко наколотых дров. (Пилить, колоть дрова — моя страсть!)
2 марта, воскресенье.
Выходной, а у меня будничное настроение. С утра помогал маме по хозяйству: натаскал в кадушку воды, сходил на рынок за картошкой (своя уже вся кончилась). А потом, чуть поразмявшись на турнике — мы его с Глебом осенью соорудили, — сел за уроки. Занимался усердно, до обеда. Мама даже удивилась моей усидчивости.
За обедом чуть развеселился, когда увидел на столе свои любимые пирожки с картошкой. Они были такие аппетитные: румяные, поджаристые, с золотистыми потеками на сгибах. Думал, штук десять уничтожу. Да не дотянул — только семь. Жаль, Глеба нет (он теперь работает без выходных), Глеб тоже любит мамины пирожки. Говорит, даже в Москве, в разных там «Метрополях» да «Асториях», и понятия не имеют о таких пирожках! Мама смущается и сердится, когда Глеб расхваливает ее кулинарные способности.
Вечером ходил в баню. На базарной площади повстречал Зойку и Римку. Шли и смеялись. Увидела меня Зойка, схватила за руку Римку и тащит ее на другую сторону улицы. А та, как послушная телка, за ней.
Никак не пойму: и чего это последние дни Зойка все время сторонится меня? Подошел к ней вчера, как к комсоргу, посоветоваться насчет предстоящей встречи с главным инженером Гидростроя, а она и не смотрит на меня. Говорит нехотя, сквозь зубы.
Странно, очень даже странно! Такая была компанейская, прямо как мальчишка, а теперь, нате вам, — нос задирает! Неужели правду говорят, будто разные там ответственные посты портят иных людей?
Пока вышагивал до бани? все думал про девчат. Уж сколько раз за зиму пытался дружить с ними, да ничего путного из этого не получилось. То какие-то несамостоятельные: нынче с тобой идет из школы, а завтра с другим мальчишкой; то какие-то надоедливо-липучие, вроде вот этой Римки: каждый день пиши ей записочки, води в кино по крайней мере три раза в неделю и ни на кого не заглядывайся...
Бьюсь и не могу догадаться, кто же все-таки написал мне письмо? Вчера в большую перемену занимался психологическим анализом. Подходил по очереди к каждой девчонке из нашего класса и смотрел ей в глаза. Расчет такой: которая покраснеет, та и написала! Покраснело девчонок пять. (Угадай, которая из них писала! Или, может, они коллективно сочиняли?) Другие фыркали, убегали, показывали язык. А вот одна из сестриц Полякиных, Валька, — такая нахальная девка, — с ухмылочкой сказала:
— Андрейка, ты что смотришь на всех, как удав?
То-то было смеху. Я смутился и удрал на второй этаж, к малышам.
Теперь остается применить еще один эксперимент — сличить почерки. Ими я займусь в пятницу. В пятницу я дежурный. В большую перемену выставлю всех из класса, в дверные скобы просуну ножку от сломанного стула и посмотрю все девчачьи тетради...
3 марта, понедельник.
Сразу же после занятий двинулся на Пензенскую. Домой что-то не тянуло.
Алексеич на мое приветствие и не подумал откликнуться. А его быстрый косой взгляд как бы сказал: «Не приставай, видишь — занят!»
Мастеру действительно было не до меня. Он... как бы это точнее сказать... священнодействовал. Да, Алексеич священнодействовал, склонившись над туалетным столиком на тонюсеньких ножках.
Скромненько прижавшись к дверному косяку, я замер, замер, как солдат на часах.
Обмакнув тампон в стеклянное блюдце с прозрачной золотисто-оранжевой политурой, Алексей Алексеич проворно, почти незримо провел им по гладкой крышке стола. И только влажный след, оставшийся на доске, как бы подтверждал, что тампон и в самом деле секунду назад коснулся стола. Но вот новое легкое порхание руки, новое касание тампоном дерева, теперь еле-еле начавшего поблескивать...