Андрогин
Шрифт:
Я желал бы лишь отстоять
пути мои пред лицом Его.
Молния бьет туда, где люди скрывают грехи и клады.
Молния ищет грешников, находит грешников и не ждет покаяния.
Молния никогда не ошибается, и выводы ее окончательны.
Он снова видит свой главный, свой неотступный сон. Обугленное тело дядьки Галамана в черном круге выгорелой травы. Видит булатный блеск мертвой кожи и пепел цвета старого фарфора, оставшийся от его волос. Видит застывшую желтую пену вместо глаз. Гроздья пены. Видит, как чем-то
Но ему, грешному рабу Божьему, – он знает! – уготована такая же огненная казнь. Ибо на небе ведают о его прегрешениях (там ведают обо всем, совокупно с последней спертой им грушей) и готовят прицельную молнию-палача. В момент, когда суровое небо моргнет ею, он упадет и почернеет. Его глаза закипят от неистового жара, треснут и вытекут на скулы пенистыми лужицами, желтыми пузырьками. Тело сгорит, а в грешную душу вцепятся лапы чертей. Возликуют рогатые, с отвратительным визгом затянут душу в самое пекло. Вниз, во тьму-тьмущую, и еще ниже. Туда, где мечтают о тьме. Туда, где не гаснут горнила огненные под исполинскими сковородками. Куда никогда не заглядывают Боженька с ангелами своими. И на одной из тех сковородок исполнится угроза, укрывшаяся до срока в его фамилии. Он чувствует, как холодные грехи клубятся в его животе и ниже его живота. Грехи отбирают тепло его тела, растят во чреве его Великую Мокрицу холода. Она раскидывает щупала свои от нутряной пустоты к шее, плечам и бедрам. Грехи чешутся, давят своей нечистой тяжестью и навлекают кару. Призывают белый немилостивый пламень, созданный Боженькой для выжигания всего неправедного.
Его тянет взглянуть на небесную твердь: не наползла ли на вечный ее покой свежая яростная туча. Но сквозь слезы он ничего не видит. Только льется иконный свет. Из ниоткуда в никуда. Яркий, золотой, словно отраженный от густой хлебной нивы.
И корчится от ярости золотого света Великая Мокрица. Сиротливо движет жевалами, поджимает щупала, ежится и умаляется до пустого места. Вот-вот исчезнет, забирая с собою маленького грешника. Унося его от мира. От иконного золотого света.
«По воле высшей и неисповедимой бугало огненный навестил сего невострепетавшего и избавил его отягощенную многими прегрешениями натуру», – слышит он зычный голос казака Начитаного, и все сущее вкруг него вздрагивает и уходит в плаванье. Несется мутным вселенским потопом без русла и берегов. Голос казака пропадает, а из пятнистого марева выныривает иной голос. Женский, звонкий. Он поет-присказывает:
Бешиха-бешихищеКолючая, шипучая, жгучая, зудящая,Нудящая, ветряная, водяная, кровяная, пожарная,Глаженная, подуманная, помянутая, помысленная, насланная,Разойдись, развейся и на этом слове аминь!Он проснулся на «аминь». Низкий потолок остановил его взгляд. Копоть, потрескавшаяся известь, дикие завитки паутины. Он не впервые ночевал в этой келье и успел заметить: переплетение трещин составило подобие рисунка. Там можно было увидеть и некий ушастый лик, и крест, и покосившуюся пирамиду, и еще нечто продолговатое, отдаленно походящее и на кривую лестницу, и на ящерицу. Худой паук неторопливо прошел вдоль трещин «лестницы-ящерицы», на миг задержался, трижды переставил восковые ноги, словно раскинул тузов и пажей в пасьянсе «Одинокие гранды», двинулся дальше. Туда, где темнело пятно копоти.
Темнело-чернело, будто оттиск лохматых врат хаоса.
«Снова этот сон о молнии. Он всегда предвещает путевой сдвиг судьбы… Господи, помилуй меня, грешного». – Резким движением он сбросил с лица соломинку, откинул овчину, осторожно спустил на пол ноги. Вчера там стояла вода в два пальца, теперь было сухо. Только подмок, отяжелел край сенника.
«Утихли хляби небесные, – догадался он. – Теперь отступит грызущая суставы сырость… Но вот сей сон о молнии и сгоревшем дядьке. Сон преследующий, многолетний. Воистину, пережидая мир, не убежишь от ловчих века сего. Силы незримые, сидящие на престолах своих левее сердца, силы мстительные и шальные утомляют, истощают меня этим сном. Хотя помнится: Авксентий-старец говаривал, что оное знамение должно мне принимать как верный признак особенной Божьей ласки. Премудрым был. Наверное, был и прав. Топчет ли до сих пор старец пути смертного мира? Кто сие знает… Кем бы я был теперь, если б не сбежал из-под его руки? Схимником в черном клобуке с ясеневым посохом? Молчальником с пергаментной плотью и пергаментной памятью?»
Он стал для моленья на потертый коврик. Колени ощутили прохладную влагу.
«Призри, Отец, заблудших, негодных, тех, кто становился на все пути и со всех путей сходит на полдороге, кто прикладывался ко всем чашам и ни одной не допил…»
Он долго молился. Трудолюбивый паук за это время успел соткать треугольную паутину и устроиться в ее центре. Когда коврик под коленями совершенно высох, он почувствовал присутствие чужого. Оглянулся неспешно. В нынешние неверные времена за спиной мог оказаться кто угодно. И убийца с ножом, и ревнующий о напутствии.
– Простите, Григорий Саввич, что без дозволения ущербил ваше молитвенное стояние, – возопил плотного сложения гость, облаченный в платье, шитое по венгерской моде. – Жажду, истинно жажду припасть к чистейшему источнику любомудрия.
«Вот принесло еще одного народного златоуста. Не зря, значит, Начитаный приснился», – подумал Григорий, а вслух промолвил:
– Мир вам, добрый человече. Сия келья весьма тесна и темна. Однако для истинного философа рукотворные стены не есть тем Паргадом, сиречь занавесом предвечным, способным отделить существ сотворенных от невечернего света Творца их.
– Воистину! – согласился гость. – Какие сладкие слова извлекаете из ковчега мудрости, какие словеса медовые! Смакую ими и ликую душевно, слыша вас, Григорий Саввич!
«Сейчас растает от умиления. У таких и ковчег – конфетница».
А вслух:
– Откуда будете, добрый человече?
– Мое имя Остап из рода Бениковских, нежинских мещан звания купеческого, – определил себя гость. – Пришел к вам, драгоценнейший наш Григорий Саввич, не токмо от своей персоны, весьма незначительной, но и от совокупного всенежинского товарищества ваших почитателей. Они доверили мне передать вам сие.
Бениковский снял сработанный из парусины пояс, не без сложностей вывернул его тайный карман, и во мраке кельи блеснули башнями и портретами монеты пфальцской чеканки.
Григорий вопросительно глянул на Бениковского.
– Мы знаем, Григорий Саввич, – не уставал тот, – что вы являетесь истинным нестяжателем и со стоическим презрением смотрите на бренные металлы; умножением же оных озабочены слепцы века сего. Но известно нам и о том, что поручено вам недреманно и твердомысленно блюсти великое сокровище прадедов наших, что сим палладиумом во времена предуказанные будет выкуплена и спасена от проклятия земля наша. Исходя из оного, покорнейше просим умножить утаенное сокровище скромным овощем торговых трудов наших. Послали меня к вам, Григорий Саввич, в сугубой тайне. И как раз сейчас, когда здешние монастырские власти и сопутствующая им суетная людность отбыли в Харьков [1] . Прошу вас, не отказывайте и благословите, благой муже.
1
В конце сентября 1780 года в Харькове с большой помпой праздновали основание наместничества.