Ангел в петле
Шрифт:
– Чего уж там – один шаг.
– Что и говорить, дорогу ты выбираешь осмотрительно. Никогда не думал, что умеешь вот так!
Савинова злил тон старого приятеля.
– Я всегда таким был – осмотрительным.
– А я когда-то думал – другим.
– Мало ли что ты думал, – холодно отрезал Савинов.
– Вот именно – мало ли, – разговаривая, Панченко убежденно кивал, точно открывал для себя ранее неведомую аксиому. – Мишка Ковалев когда узнал, не поверил.
– Для Мишки я могу расписку написать. Хочешь?
– Ты своим коллегам расписки пиши.
– Непременно. Они это любят.
– Тем более.
– Думаешь, я такой идейный, да? – понизив голос, спросил Савинов.
– Как раз этого я и не думаю.
– И правильно делаешь. Не люблю я своих коллег
– Ты меня с собой не путай, – зло огрызнулся Толик.
– Да не злись ты! Это не моя жизнь. Ненавижу я их стеклянные зенки. Как и все остальное. Тут – спектакль…
– Жаль, диктофона нету, – перебил его Панченко.
– Если я поступил так, – пропустив выпад товарища мимо ушей, продолжал Савинов, – значит, так нужно. Можешь поверить на слово. Толик, ты же знаешь, я – другой…
– А вот не знаю я! – хлопнул себя по ляжкам Толик. – Не знаю, Дмитрий, как вас там по отчеству? – Павлович!
– Не знаешь – твое дело, – спокойно ответил Савинов.
– Точно, мое.
– Значит, поговорили?
– Поговорили. – Толик нервно завертел головой. – Тебе в какую сторону, комсюк?
– Налево, придурок, – ответил Савинов.
– А мне направо.
Прощаясь, они не смотрели в глаза друг другу.
12
– Я хожу в художественную школу, – раздеваясь, с порога сказал он матери. – Вечернюю школу. Это в двух остановках отсюда.
– Давно?
– Уже недели две.
– И мне ничего не сказал?
– Как-то забыл.
– Странно…
Еще час назад он сидел за мольбертом. Дмитрий Савинов разглядывал два натюрморта. Тот, что был на его ватмане, и другой – на подиуме, укрытом драпировкой. Очень они разнились. Ему так хотелось передать объем кринки, все ее изгибы, яркие блики. И гипсовую голову Артемиды – изысканные черты, всю нежность мягких тонов. Но блеклым выходил его рисунок. Каким-то плоским, нелепым. А ведь он знал, каким могло быть изображение, коснись белого листа рука художника!
И еще – сверлил его со спины взгляд педагога, невысокого бородатого мужичка в старом пиджаке и мешковатых брюках. Так хотелось отправить его погулять – подальше, только бы не дышал в затылок!
– Ну и правильно, – одобрила мать. – Тебе всегда нравилось рисовать. Главное, это удовольствие, чтобы для души, – убежденно заключила она. – Ты же не собираешься быть профессиональным художником, правда?
Савинов промолчал. Да, он пошел в художественную школу. Вечернюю. Он не просто хотел испытать себя еще раз – это был вызов. Вызов судьбе. Стал бы он завидовать меценату Игнатьеву и мальчишке-художнику, если бы в его руке карандаш или кисть превратились в волшебную палочку? Да нет, конечно! Когда-то – в другой, первой жизни – он уже пробовал рисовать. С терпением, прилежностью. Записался в студию для таких же, как он, «переростков». (Это было между первой и второй его женитьбой.) Купил старенький этюдник. Даже отрастил бородку. Спасательный круг! Все закончилось тем, что месяца через два, после праздничного застолья, он переспал с молоденькой педагогиней, выпускницей художественного училища, так и норовившей упасть в объятия своего, куда более зрелого ученика. В постели, еще не протрезвевшая после портюшка и любовных утех, она ему и сказала: «Димулечка, я, конечно, могу поправить все твои работы. Заслужил. Только тебе от этого будет легче?». В студию он не вернулся, на звонки педагогини не отвечал. Обиделся. На всю жизнь.
И вот теперь, облачившись в латы, сев на боевого коня, опустив забрало и выставив вперед копье, он желал сразиться еще раз. Разве не могло теперь все измениться? Если земной шар завертелся в другую сторону, почему он не может научиться рисовать? Может быть, как Иноков. Или даже лучше? Ему дано было пересечь океан времени и пространства! Такое не под силу простому человеку. Пусть попробует сопливый мальчишка повторить его прыжок. Кишка тонка! А вот ему, Дмитрию Савинову, оказалось по силам. Так что он после этого не избранный? Разве могут с ним сравниться другие – многие, может быть, миллионы? Которые и судьбы-то своей не знают! Главное – желание, говорил Принц, а желание было. Еще какое! И с каждым днем оно становилось сильнее. Так отчего же кисти в его руке не стать божественным лучом? Зачем ему, спрашивается, нужен талант Инокова, когда он сам достоин большего? Не нужен ему Иноков! Забудет он про него. Он и сам может возить кистью по холсту, и на его картине будут цвести подсолнухи, а над ярким полем – кружить ангелы! Почему же ему не попробовать, не испытать счастья? Уверенность пришла к нему не сразу, но крепко засела в его сердце: упавший с неба, пролетевший сотни тысяч километров и поломавший пару ребер, руку, да разбивший бровь способен на большее, чем торговать чужим талантом!
13
Оглядев небольшой зал с полусонными коллегами, Кузин выдохнул:
– А теперь, товарищи, поздравим Дмитрия Павловича Савинова с новой должностью. А именно – с должностью третьего секретаря Ленинского райкома комсомола. Он честно заслужил это звание. Дмитрий Павлович, прошу вас.
Поправив галстук, Савинов встал со своего места. Сейчас он произнесет речь – на радость Кузину и его коллегам. Хорошая выйдет речь, содержательная. Хоть и немного будет в ней здравого смысла. Зато перспектива, его, Дмитрия Павловича Савинова, личная, будет.
И еще какая…
Одно только лицо ему было неприятно в этом зале, неприятно и враждебно. Физиономия Николая Шебуева – отпетого наглеца, самого близкого друга и бессменного зама Кузина. Кажется, Шебуев чувствовал, что его младший коллега Дмитрий Савинов не так прост, как хотелось бы, и метит куда выше, чем это может показаться на первый взгляд.
14
Натурщица – обнаженная девушка, была очень хороша собой. Нежная, с распущенными каштановыми волосами, золотисто-матовой кожей в электрическом свете. С широким кустиком волос между ног. Савинов знал: с ней можно было познакомиться, пригласить ее в ресторан, угостить вином, даже соблазнить. Все это получилось бы у него очень легко.
Но нарисовать…
Его карандаш боялся коснуться планшета, и преодолеть этот страх было почти невозможно. Потому что он уже знал: не выйдет. И он будет свидетелем своего унижения…
И это же знал педагог – замухрыга в мешковатых штанах и кошмарном пиджаке, в котором он, кажется, родился и в котором его непременно похоронят.
15
Он был уверен, что этим летом приедет сюда. Но лето прошло, а он так и не решился. Наступила осень. И вот уже сентябрь подходил к концу, а он все откладывал. Савинов просто боялся. Как робкий юноша, впервые оказавшийся в постели с женщиной. У него захватывало дух от одной только мысли, что это должно случиться. Ему казалось, что все будут смотреть на него как-то по-особому, и не одни только дворовые старухи, подмечающие все и вся, но голуби и воробьи; что, наконец, к одному из окон прильнет чье-то лицо, недоброе, враждебное ему. Лицо мальчика. И в незнакомых ему глазах будет один-единственный вопрос: «Ради чего я должен прожить свою жизнь не так, как мне было положено от веку, а как этого захотелось тебе?». Да, он боялся. И все-таки сел на электричку и отправился в пригород – на станцию Барятинскую.
Моросил дождь. Под широким зонтом он шел через маленький городок, точно по чужой планете. Может быть, даже опасной для него. А ведь и на самом деле это была чужая планета, которую ему, здесь – чужаку, прикинувшемуся своим, скоро придется завоевывать. Лет этак через пять или шесть. Он шагал по улицам, и ему чудился едва разборчивый шепот, идущий неизвестно откуда. То ли он предостерегал его, говорил: «Возвращайся обратно на станцию, уезжай, забудь об этом месте», то ли, наоборот, подбадривал, вкрадчиво увещевал: «Иди дальше, ты на верном пути. Тебя ожидает здесь то, ради чего ты появился на свет, ради чего живешь снова. А ведь не каждому дается такой шанс!». Хотя, может быть, это всего лишь негромко пел дождь – на крышах бедных домов, на пожелтевшей и уже вовсю облетавшей листве деревьев, на черном куполе его старого широкого зонта.