Ангелам господства
Шрифт:
Взгляд в темноте не виден. Слышен ясно. И всё измерено до дна.
— Я всё тебе сказать хотела…
— Я помню, виновата. Я даже в роды шла, грехи считала, винилась, что не привезла твою мечту — сорочку розово-сиреневого цвета, как ты мне заказала.
— Какую, Ян, сорочку?
— Ну, как, ты помнишь — из Прибалтики с диплома я не оставила тебе подарка. Я помнила всю жизнь, все эти годы. Но там был не сезон…
— Ты спятила? Ты привезла мне ткань.
— Сиреневую?
— Плащёвую. Я из неё пошила куртку!
Я ничего не помнила — о, ужас! Такая стрессонеустойчивая я. И впрямь с моей субтильностью не стоило входить на режиссуру.
— Ах, да! Не может быть! Как я не вспомнила сиреневой плащёвки! Досадное какое положенье — не помнишь тряпочку, сочтут, что потеряла ум.
— Нет, ты совсем сошла с ума! То был отрез из изумительной плащёвой ткани
— Да, ты представь, не помню… Наверно, невменяемость с диплома. Сама же знаешь, «Принц и Нищий», и у тебя — «Тартюф». Нет, «Кошкин дом». «Тартюф» потом был. Нас обвинили в космополитизме… Меня, конечно, за воспеванье принца с нищим, а вот тебя — за кошку! Годом позже. Конечно, я забыла, всё ли привезла, вот выясняется, что голову сронила.
— Я тоже, только годами позже.
Мы пробирались сквозь кусты. Солировала тушкой Рыба.
— Когда тебя мэтр в зал привел… сорокалетье кафедры, ну, вспомни, ты заглянула — я ору! Они там гнали лабуду на сцене, мои студенты, потом бутылку передали по телефону в зал, потом, как водится, был нагоняй, на кафедре, наутро. Вся эта институтская байда, я до сих пор барахтаюсь без личной жизни, одна общественность. И только когда это отошло, я осознала, что это ты к нам через годы приезжала. Я вспомнила — и думала потом: это была она. И вот опять уехала, и не поговорили.
— О чём же говорить, когда и так в порядке, раз виделись через тринадцать лет.
— О куртке. Нет, о ткани!
— Что, нужна такая? Та износилась?
— Да хватит, что ты! Вовсе нет!
— Тогда в чём дело, Дуся?! Помнишь, как мэтр такое называл? Сплошная баба из нелепиц.
— Нелепицы слагают жизнь.
— Да. Можно так сказать, или поверить в это. Но я-то помню: «жизнь даётся один раз…» И, как один мой бывший родственник, отец моих детей, умело завершал: прожиться надо так, чтоб никогда не испытать в ней чувства голода! Нет, это вы слагаете дробины в цитаты мэтра, чтобы классиками стать.
— Ну, на худой конец, сказать: у классиков учились.
— Похвастаться.
— Да хватит, я сегодня не о том. Та куртка жизнь мою спасла.
Теперь я вспомнила, что унесла под лестницу в словах Дрезины: «Ты на неё не обижайся…»
Лукавить в разговорах не люблю изображеньем недопониманья. Всегда зовёт дорога — суть нужна в нехватке времени при встрече.
— Мне что-то говорили про операцию.
— Я возвращалась с репетиции. Платили мало в институте, и я взяла ещё театр. До этого двух девушек убили в кустах вот здесь. Потом эксперты мне сказали, что если бы не куртка — всё. Меня наутро дворники нашли.
— Замёрзла бы?
— Нет, истекла бы кровью. А ткань на куртке запеклась, и ножевые раны все закрыла.
Первый автобус в темень приехал — развезти к метро. Ох, как бы мне оборотиться в мадонну со щеглом и слушать проповедь Франциска птицам. Расстались.
Глава 10
Закоулки кирпичных выступов на Казанском вокзале так контрастировали с турникетами, вертушками и пандусами, что ошалелый люд рвался к перрону штурмуя всю эту дурь цивилизации как полосу препятствий стометровки. Нищие, попрошайки и продавцы посудомоечного хлама сменяли выступления в вагонах на скорости агитбригад. На раз, на два менялись сцены. Лотошница с мороженым в обрезанных перчатках, клич «Сами мы не местные, прошу подать» толпою с малыми дитями на руках, — потом расклад газетных предложений с порнокопытным веером на глянцевой груди, зубные щётки со вставной резиной для чистки языка, волшебный стекломой и старые журналы автолюбителям по пять копеек за погонный километр.
Поспать бы. Я в пригородных электричках привыкла спать. Спать было невозможно только в детстве, когда в вагонах появлялся звук трофейного аккордеона и клацали медали. Стук колёс и самодельной на колёсиках тележки. Вагон стихал. Шёл ветеран. Не шел, но двигался. Звенела мелкая монета, и первый, кто нарушал молчание после аккордной ноты, был тоже ветеран — отважно звал принять. Дорожная милиция не трогала, смотрела — и трусовато шмыгала в народ. В народе том потом шептали, что фестивали счистили калек.
Неузнаваемой казалась обочина перрона. Стежка, петлявшая вдоль сосняка за огороды, застроена особняками в стиле новых русских. Сверкает в окна электрическая сеть, мелькают поезда по дребезжащим стёклам, а кич из теремов стоит. Не Китеж. Миражи престижа, как мне теперь отбочинку сыскать, чтоб верно повернуть налево? Владельцы иномарок у ворот презрительно кривились в мой запрос на древний адрес. Потом надменно позирали на пыльную туфлю, где убеждались: не «Версаче» — и оборачивали сытый зад. Нищая девка, сирота, очень тихая, почти дурочка. Откуда это холлотропное дыханье? Ах, да, из Бунина. Вздох по цитате, или мой привет потерянному прошлому из детства. Петляю в сосенках, знакомых с детских лет, и не могу прозреть такого парадокса. Как оказались эти скальные хоромы на дачных сотках, где рождался, рос и вызревал только песок? Ура, такси. Такси — это таксист. Бывает же такое. На поселенья новых русских случается налёт гостей. Богатых, пъяненьких, без права за рулём. С такого оборота местных ВВП можно и справочную информацию срубить, а это в нашем веке всё. Цивилизация. А в положеньи нищей сиротины почти что жизнь. Таксист прилипшими ко лбу вихрами сосновый бриз словил — и стежкин поворот мне указал. Сам он не местный, а вот знает направленье ветра, куда ведёт американский рубль. Не молодо, не зелено, не солоно хлебавши, стерев каблук и надсадивши бок, причаливаю к нужному забору и озираюсь. Да не может быть… Я думала, такого мира больше в мире нет. Мне грезилось, что он навеки канул. А вот оно, ещё стоит реально. Восточно-европейская овчарка ноздрёю фыркнула, и шевельнулась молчаливо стая вдоль крашеных оград. Я, по привычке, инстинктивно двинулась. Они устроили сопровожденье попеременным шорохом хвостов вдоль зеброчек щелястых частоколов. Сопроводили до угла на невербальных знаках рефлексии — и передали людям. Двое мужчин отпрянули от зеркальца стоящей поперёк тропинки «Волги», лоснившейся, как из ворот Кремля. На опытный зрачок замерили мой взгляд и в знак приветствия кивнули. Своей признали. Тренировка. Здесь нет границ, шлагбаумов и линий. Здесь сталинский мотив существованья, он демаркация, граница и престиж. Ментальность построения. Чеканность тренажа. Порода образа гигант морали. И простота. Без позолоты. Ну, если только к кобальту каёмка. Тарелки, Ломоносовский фарфор. Как только это хрупкое не перебилось с детства? Ведь шла война. А здесь всё было тихо. И все тарелки целы. Иссиня-васильковый отсвет и позолоченный узор на белоснежном глянце с отраженьем. Ой, лучше не заглядывать, а есть сосиску с зелёненьким горошком «глобус» из довоенного пайка. Вкус пряных сочетаний на фоне макарон. Жизнь — ткань, материя империй, изваянных то в мраморе, то в кобальте, то в бронзе. Болгарская горошина по Ломоносовским фарфорам покатилась, словно планида Джордано Бруно на плоском панцире, на постаменте времени недвижных черепах. Здесь в трех китах, слонах и черепахах утопия империи попридержалась, и дорог оставался, не сгорал в кострах всемирных инквизиций рецепт приготовления горошка, усекновенья мрамора, литья. Быть бедной родственницей — несообразная нелепица, ведущая в потенциал скандала. Им легче запалить костёр, чем доказать тебе, как несуразно иметь при родовом стволе такую ветвь, которая годится лишь на дрова для костровища.
Земля стоит на трёх китах! Они же — белые слоны и дивные касатки. Разделать черепаху под орех имеет право только бог и его лидер. Священником себя может назвать любой, кто может подавать совет соседу. Лидер. Такой святой способен сесть (в тюрьму, на голову, на черепаху) ещё до истеченья срока дня судного, хотя покуда ссуживают банки.
С высоты ветки, дальней от ствола, — талантливой, прививочной, бастардной — видны и ощутимы истины вращения планет — она растёт пониже над горошком, но невменяема теория из тез и антитез — мир равновесен, неподвижен, вечен. Считать слонов, вызубривать китов, исчислить панцирь черепахи, воспитывают, учат, наущают их так же тщательно, как стволовые, но вечно ж тот сучёк, всегда цветуще ароматный, найдет себе горошину на взлёт ядрёным выстрелом кромешных звездопадов. И содрогнутся три кита, и колыхнётся черепаха. Карарский мрамор под откос крутого панциря осыплют постаменты империи, и эволюция настанет. Мюнхгаузеновское ядро. Огонь полёта. Крики из костра: «…она вращается!» Вода теорий. И, ради эволюции — под тюфяки промокшей девочке горошину, для распознанья сути. Для возрождения. Перечная мята.
Огромный ворс китайского ковра примял уроненную снедь с тарелки. Интеллигентно не заметив, брат пригласил:
— Пойдём смотреть мундиры.
От поступи по ворсу шелк и шерсть меняли сути на букетах. Проследовав ковром пути эпохи Мао, спускаемся в подвал. Страсть к бункерам. Без погреба нет рода. Музей семьи — всегда хранилище в подвалах и, изредка, на чердаках. В аркадах выступов замшелые бутылки — квасное сусло марочных витрин. Коньяк времён Наполеона и вермуты молдавских кодр легендой в триллер Дракулы.