Ангелы падали
Шрифт:
«Все лучшее — детям», сказала она и легла головой на мой голый живот. Мы так и уснули, кажется…
И ночь погрязла в нас.
Отяжелел кузнечик, и рассыпался миндаль, прялка треснула надвое, высохла трава у колодца. Мой рот переполнен люцерной и каперсом, мои штаны мокры от восторга: новая ночь пришла ко мне, раскатилась яичком по блюдечку — Пасха!
Священнослужитель дрожит на экране сотнями строк и дрожащим тенором пересказывает какой–то святой, иссушающе знойный мираж. Диакон, диакон, зачем
Когда я спал с нелюбимыми женщинами, я думал, что счастье — это спать с любимой женщиной. Какой же я был романтик. Какой счастливчик. Беззаботный приятель беззаботных мужей.
Господи Боже мой, и мы порой занимаемся любовью. Но не спим вместе никогда. Кто–то кому–то не доверяет из нас, наверное. «Я засну, а ты ножом раздвинешь мне зубы и плюнешь в рот». Я не выходил на кухню за сигаретами, завернувшись в простыню — а мне говорят про Туринскую плащаницу! С присохшей каплей свежей… крови.
Свежая кровь плохо вяжется с трупными пятнами, а, диакон? С трупными пятками… Струпьями… Худые пятки галилейского подкидыша… Лобковая вошь — чем она хуже тернового венца?
Но кто примерит ЭТУ корону?
Мученичество любого беспризорника несравнимо изощреннее и подлее скоропалительного распятия на кресте. Но быть грязным, больным и вонючим — еще не означает страдать.
А что означает — страдать? Ходить по снегу в дырявых ботинках или по стеклу — с дырявой душой?
Ходить по стеклу — это… представлять тебя сейчас. Осунувшуюся, с закрытыми глазами. Выговаривающую слова через бульканье, через воду.
А где же сейчас этот, воскрешенный? А, Он стоит в углу и улыбается! Навряд ли Он отвернулся. Навряд ли Он заткнул уши.
Осени их благодатью Своей, Царь Иудейский! Ниспошли им еще детей — светлых, как кочерыжка! Наставь их на путь истинный! ПО–МЕД–ЛЕН-НЕЙ…
В поте лица своего будешь ты спать с женою своей, и прилепитесь друг к другу. В поте лица своего буду и я представлять вас двоих…
«Зачем ты СКАЗАЛ это…» А зачем ты делаешь это! Зачем я не мертв здесь и сейчас!
Любящие. Теплое слово. Блевал я теплыми словами. Ежедневная физическая боль. Как будто не один десяток шприцев с глюкозой обломали во мне.
А что, разве тебе не нравится, когда тебя бьют под дых? Разве это плохо — пальцы в дверь? Когда глаз выкалывают швейной иглой? Нет, тоньше: вот душа, она — как открытое мясо. И на это живое, дрожащее мясо падает… свет. Ласковый. Весенний. Благодатный.
Приходи же посмотреть, как ломаются во мне сухие ветки прежней души: осиновой, проклятой, оставленной, забытой, одинокой. Как засыхает и рвется на пальцах мое тесто. Паутина Господа моего. Да разве я ТЕБЯ ненавижу, любимая?!
Как же ты ошибаешься.
Самоубийство — раз! Самоубийство — два! Самоубийство — три!
Продано.
У покойного в зубах обнаружили волокна ветчины, а в кишках — ту же ветчину, но уже частично переработанную в дерьмо.
Испарина на кафеле, испарина на лбу. Руки, плывущие над водой. Грязная сигарета в багрово блестящих пальцах.
Крови так много на этой планете, чего ради, собственно, мы ее рассматриваем, как нечто священное? Пролитая кровь дурно пахнет. Это — запах Искусства.
А что пахнет хорошо? Одеколон английский пахнет хорошо…
Слякоть, вознесенная до символа, до мира драгоценных камней и благородных металлов. Рафинированно чистая слякоть моих надежд. Зеркальца сиюминутных отчаяний. Ночь, полная ментола и льда. Каша для огнедышащего вампира. Путь домой — по разбросанным мозгам…
Нет, не могу. Все равно, что держать вымя жизни в зубах и самому намазать сосцы горчицей. Дошло до того, что любая мизантропия представляется мне ребячеством, поскольку начинать ненавидеть надо с себя, а кто же на это способен?
Разве только безумцы.
Я ненавижу свой ловкий, свой изворотливый язык. Свою работу, свой хлеб. Ненавижу великую страну, в которой живу. Свой народ. Ненавижу ночь за то, что она наступает, и за то, что она проходит. Ненавижу смерть за то, что она ломается и ее надо обхаживать.
НО Я НЕ МОГУ НЕНАВИДЕТЬ ТЕБЯ
Мир ловил меня — и мир меня поймал. И след мой отныне — след удирающей от облака улитки. Мокрый, скользкий след, ведущий в заросли безумия.
Мед и молоко под языком твоим, о простуженный! И рыхлой горкою — монеткой — горькой лужицей — аспирин на языке.
И сказал Екклезиаст: «Бог на небе, а ты на земле; поэтому заткнись!» Но голова моя окружена оглушительным потным облаком, лентами благодати невиданной окручена голова моя. Господь дает знать, что гневается на меня, но так, слегка.
Ну, так сними с меня крышу, дотошный привереда! Нам давно уже пора пообщаться без личностей и околичностей, мозги в мозги, душа в душу. Давай, кто осилит? Что ты СКАЖЕШЬ?
Я, смрадно воняющий собственным потом, — аспирин выжал меня как тряпку, как кусок сыра, — я, восседающий на стульчаке со спущенными штанами, бледный, нечесаный, жалкий — сильнее Тебя и умнее Тебя, хотя бы потому, что мне от Тебя ничего не надо. Да, я знаю все свое ничтожество, знаю, сколь жалки мои желания, тупы стремления, ржавы таланты. Но я — здесь, я говорю это и думаю это, и Ты, всемогущий и всеблагой, не можешь мне помешать! Так в чем же между нами разница? Мы — отдельно, каждый на своей стороне, и нет меня с Тобой! И нет Тебя — во мне! Выходит, мы — равны.