Ангелы приходят и уходят
Шрифт:
— Не понял.
— Ну, выглядят так, как будто с луны свалились. Законченные идиоты.
— И я, значит, тоже? — насупился Жарков.
— И ты, и я.
Жарков засопел, обиделся и ушел.
А Ковалев стоял в темноте, спиной к окну, из которого сильно дуло, слушал, как на площадке этажом выше ругались и пели какие-то полуночники, и ему было смертельно грустно. Безумно, безумно грустно.
Около часу ночи он вышел из общаги. Ветер стих, и было светло, тихо и печально. Под фонарями сиял чистый снег, над соседней пятиэтажкой, будто зацепившись за телеантенну,
— Ну, чего уставилась, дура? — крикнул ей Ковалев.
И сел в снег. Зачерпнул его ладонью, приложил к лицу.
Посидел, вздохнул, поднялся. «Поеду к ней. Даже если ее еще нет дома, все равно поеду. Может, замерзну под ее окнами, как собака. И то за счастье…».
На такси ему сегодня везло. Быстро промчались по темному безлюдному городу и оказались на горе, в еще более темном и безлюдном новом микрорайоне.
Ковалев глянул на ее окна. В квартире было темно, но Ковалев сразу почувствовал, что там кто-то есть. Она там, Ирка. Эта обманщица. Этот несчастный маленький заблудившийся человек.
В подъезде он постоял, греясь у батареи. Он вдруг испугался: а что, если у нее кто-то есть? Что, если он, Ковалев, тут совсем, совсем не нужен?..
«Не буду я ее будить», — решил он.
Он дошел до новой девятиэтажки, глядевшей окнами прямо в чистое поле, вошел в подъезд и стал подниматься по лестнице. На самом верху, выше девятого этажа, должна была быть уютная лестничная клетка. Он добрался до нее. В теплом сухом углу постелил чистенький половичок, подобранный по дороге под чьей-то дверью, лег, прижался боком к теплой вентиляционной шахте и закрыл глаза. Ему надо было проснуться раньше всех. Он заставил себя уснуть.
В шестом часу загудел лифт. Ковалев проснулся, поднял половик, побежал вниз, положил половик под ту же самую дверь, выбежал из подъезда.
Первый троллейбус разворачивался на кольце. Ковалев подошел к остановке, попросил закурить. Постоял, подымил, и не торопясь пошел к дома Алексеевой.
Свет в ее окне вспыхнул как раз в тот момент, когда он появился во дворе. На кухонных занавесках мелькнул ее силуэт: она ставила чайник, резала хлеб, уходила и появлялась снова. Ковалев следил за силуэтом, как зачарованный. Прохожий с подозрением покосился на него — Ковалев его даже не заметил. Полчаса он простоял на одном месте, полчаса — пока горел на кухне свет, пока была надежда увидеть ее тень на занавесках.
А когда свет погас, — испугался: сейчас она выйдет, заметит его, и придется объяснять, зачем он здесь, и как тут оказался. Ей все это не понравится. А ведь ему еще придется спрашивать, где она была вчера вечером, почему не открывала, если была дома… И хорошо, если она скажет правду, а если — нет?..
— О господи! — перевел дыхание Ковалев и скорее побежал через двор. В подъезде противоположного дома он остановился и стал наблюдать.
Вот она вышла. Быстро пошла к остановке. Почему она не скажет ему правду? За что?
Еще мгновение — и она скрылась бы за углом. Ковалев рванулся за ней:
— Ирина!..
Она остановилась.
«Я — точно идиот», — понял вдруг он, но было уже поздно.
— Привет, — сказала она.
— Привет.
Она повернулась и заспешила к остановке.
— Очень торопишься?
— Очень.
Дальше шли молча. Пока он не остановился. Она уходила в голубую пыль фонарей, таяла в ней, и это могло быть концом всей истории — печальной, но не настолько, если уж разобраться.
Он вдруг заметил, что к утру потеплело, что снег под ногами стал грязным и тяжелым, и на дороге сверкали лужи. Мимо него проносились машины, окатывая его снежной кашей, а он пристально смотрел себе под ноги, будто боялся сделать шаг, будто впереди была видимая только ему одному бездонная пропасть.
Потом он пошел к остановке. Троллейбус уехал, увез ее. Остановка была на краю обрыва. Внизу сияли огни, и налетал снизу порывами ветер, и отталкивал Ковалева от края. За его спиной высились многоэтажные дома-новостройки, и в них все вспыхивали и вспыхивали окна — множество, бесконечное множество разноцветных огней.
Ковалев почувствовал облегчение — он был рад, что все это закончилось, что больше не нужно мчаться куда-то сквозь ночь и холод, что теперь можно вернуться домой, выспаться, отдохнуть, почитать хорошую книгу…
Подкатило такси. Шофер открыл капот, начал ковыряться в моторе; из кабины доносилась музыка, которая сейчас была в моде — «Голубое мгновенье», «Спейс», Маруани. Ковалев слушал, пока не защемило сердце и не захотелось заплакать.
Шофер закрыл капот, вернулся в салон. Не уезжал — ждал подходящего клиента.
Музыка смолкла и Ковалеву снова стало неуютно здесь, под незнакомым черным небом, на краю обрыва, под пронизывающим ветром.
Он перешел через дорогу и двинулся в сторону стройки. Пролез в дыру в дощатом заборе, прошел среди груд кирпича и остановился возле мертвого бульдозера, полузасыпанного снегом. Здесь было совсем темно, и он поднял голову и наконец-то увидел звезды — они сияли над городом, и в этом вечном сиянии был смысл, который Ковалев пытался, но не умел понять.
Он присел на гусеницу бульдозера и просидел до тех пор, пока серый рассвет не вполз на территорию стройки. Ветер стал еще теплее, нагнал облаков, и в этом городе, в котором нельзя было жить — а только влачить существование, или даже, может быть, только медленно угасать, — наступило серое утро зимнего буднего дня.
Троллейбус долго и нудно ехал по бесконечной дороге среди однообразных домов. Только плакаты и транспаранты поперек улиц оживляли этот безрадостный пейзаж. И Ковалев, глядя в окно, уныло читал мелькавшие перед глазами надписи: «Крепите социалистическую организованность, сознательность и дисциплину!», «Пятилетке качества — наш ударный труд!», «Каждому молодому человеку — активную жизненную позицию!».
Кончились новостройки, последовали поворот и спуск вниз, троллейбус покатился по старому проспекту, мимо деревянных домов. Потом дерево сменилось кирпичом, народу в троллейбусе стало совсем мало.