Английский раб султана
Шрифт:
Да что вообще мешало, действительно, спокойно, как ставшему свободным человеку, нанять каик с мало-азийскими греками и отплыть на Кипр? Почему он все сделал не так?! Где была его садовая голова? Все гонор какой-то. Думал о чести рыцаря и христианина. Хотел как лучше! А получилось-то хуже некуда!
Такие вот были мысли и настрои. И мы, конечно, допустили бы грубейшую ошибку, если б не упомянули о религиозных переживаниях героя — их не могло не быть у молодого рыцаря пятнадцатого века! Он был католик, хоть и необразцовый.
Кроме того, его не могли не занимать размышления о Теодицее, то есть оправдании Бога в том отношении,
Юноша признавал, что Бог его хранит, ибо он уже не раз за это время имел возможность сгинуть — его мог прибить медведеподобный брат Урсулы или предатель-аркебузир. Он мог погибнуть в сражении или утонуть, умереть от зноя на починке крепости или сгореть от разлившегося по литейной башне металла. Да мало ли обличий смерти "облизывалось" на него за это время! И все же отчего не случилось иначе? Он мог не попасть в турецкие когти, а жениться на Урсуле, например… Или хоть просто сохранить всех своих спутников-путешественников.
Отчего так?.. По чьим грехам это воздаяние? Так ли одинаково все переполнили чашу терпения Господня, чтобы сгинуть почти всем? И в то же время негодяй-стрелок не только вышел сухим изо всех возможных вод, но даже вернулся в Англию! Или двое моряков… Они выжили в морском бою, а потом одного раздавило бревном, а второму отсекли голову. Почему умер дядя, а его место занял мерзкий слизень Энтони? Неужто дядя Арчи был прав, и Лео нужно было стать его преемником, а отсюда и все беды?
Согласимся, что здравых ответов на все сие пока не было, или Торнвилль не мог их постичь, однако одинаково угнетало и то и другое.
Прошли дни, состоялось перекочевье на новые скотопитальные угодья. Оседлых не встретили, однако спустя пару дней какой-то конник очень поздно в ночи аккуратно подъехал к пастухам и недолго говорил со стариком; потом уехал.
Никто этого, кроме Лео, не видал. Шевельнулась мысль: "А ведь и верно, не так-то прост этот старик. Подойти спросить — или подождать, пока сам скажет? А если это вовсе меня не касается, что тогда проку ждать?"
Торнвилль решительно пошел к старику и хотел было спросить, что все это значило, но язык прилип к гортани: Лео еще не видал грека таким. Словно пару десятков лет сбросил Афанасий, сияя глазами, гордо распрямившись и степенно отплясывая танец своего народа, словно не видя Лео. Притом еще и пел сам себе. А затем, так же танцуя, приблизился к юноше, положил руку на плечо и громко сказал:
— Ну вот, орел, ты и дождался своего часа!
— Что? — выпалил Торнвилль.
— Бери свои запасы, я принесу свои. Берем двух резвых коней, собаки нас знают, потому и не тронут — и вперед! Да что же ты стоишь, юноша? Не понял, не слышал или не хочешь уже?
— Да не то чтобы не слышал или не понял — не верю! Но обо всем после. Я бегу!
— Возьми нож на всякий случай! — Старик передал ему длинный нож, скорее похожий на кинжал и еще раз хлопнул по плечу: — Беги!
Пять минут — и беглецы пустились вскачь, провожаемые лишь любопытными взглядами разбуженных, но молчавших собак. Старик скакал впереди, только раз обернувшись назад и крикнув:
— Помогай Бог и святые наши угодники Николай и Спиридон! Да будут кони наши быстры, как древний Пегас! Пока нам по пути, а поговорим на первом привале!
"Ай да старик! Это он сам, словно добрый, сильный и мудрый орел, разит клювом, когда надо, точно зрит момент и цель! Ай да старик!.."
Скакали долго, очень долго, пока не притомились кони. Люди тоже были не из железа, да еще с непривычки, но никто не мог признаться в этом. Старику было неловко перед юношей, что годы берут свое, а молодому человеку было стыдно уступить старому. Но повторюсь: коням нужен отдых.
Кони остановились, и беглецы просто свалились на траву.
Торнвилль, тяжело дыша, спросил:
— Значит, ты, уважаемый, неспроста говорил об ожидании? Чего-то ждал — и дождался, как я понял.
— Конечно. Я тоже слишком долго ждал — и дождался. Теперь — все или ничего. Когда я слушал тебя, я радовался, что в тебе живет дух свободы, и уже тогда был готов выручить тебя, но не пришло еще время, и мне приходилось остужать твой пыл. Сказать тебе всего я не мог. Теперь скажу.
Старик, тоже запыхавшийся, подобно своему молодому спутнику, перевел дух и продолжал:
— Да, много лет я здесь, с курдами. Но я — не просто пастух. Я давно борюсь с турками — начал, когда еще не пал Трапезунд. Сейчас у нас 1475 год… девятнадцать лет, значит, прошло. Тогда еще правил василевс [54] Иоанн Четвертый. Тогда я был всего лишь мирным, пожившим свое священником и наивно думал, что всеобщая беда обойдет меня, скромного, совершенно не воинственного человека, стороной. Но и в наше поселение нагрянули янычары. Мало того, что они бессовестно расположились в домах наших жителей: они грабили, пили-ели, требуя еще и деньги за износ зубов от пережевывания пищи, бесчестили дочерей и жен, убивали мужчин…
54
Титул высшего правителя Византийского государства.
— И ты взял в руки меч? — спросил Лео.
— Я понес жалобу их аге, но меня прогнали плетьми. Нет, я и после этого не взялся за оружие. Я перенес побои и вполне справедливо считал, что легко отделался, по сравнению с другими. Но дальше, когда я однажды задержался после службы в храме, туда вбежала с криками молодая совсем девушка, за которой гнался янычар. Я был еще в алтаре, вышел на крики — этот скот начал насиловать ее прямо в храме Божием. Вот тогда я понял, что предел прейден, и ревность по Боге и Его храме обуяла меня. Подбежав к нечестивцу, я выхватил из его ножен саблю, так что он и опомниться не успел, и срубил ему голову…
— И правильно! — одобрил юный Торнвилль, а старик скорбно вздохнул:
— Подумай, парень, ведь этот янычар был не совсем турок. Это был когда-то христианский мальчик, отобранный у родителей и сданный на воспитание в турецкую гвардию, где он и усвоил, что христиане — его враги! Как можно испоганить душу человека, чтоб он не просто сражался за турок — это еще как-то можно понять — но чтоб он и прежнюю веру свою так возненавидел! И веру и единоверцев, раз опустился до насилия.
Лео молча слушал, а старик снова вздохнул: