Анна Ахматова
Шрифт:
Папироса дымится в тонкой руке. Плечи, закутанные в шаль, вздрагивают от кашля.
– Вам холодно? Вы простудились?
– Нет, я совсем здорова.
– Но вы кашляете.
– Ах, это? – Усталая улыбка. – Это не простуда, это чахотка.
И, отворачиваясь от встревоженного собеседника, говорит другому:
– Я никогда не знала, что такое счастливая любовь…»
Кто только из героев ивановских мемуаров не ругал автора за «недостоверность», в том числе и Анна Ахматова (как будто мемуары бывают достоверными:что достоверно для одного очевидца – недостоверно для другого). Но кто назовет другое свидетельство современника
Как точно озвучена Георгием Ивановым чисто ахматов—скаяфраза – «Я никогда не знала, что такое счастливая любовь»! Даже если тогда, в «Бродячей собаке» 1913 года, она «строго документально» ее и не произносила. Ахматова стократ подтвердит эту фразу в будущем, как своими стихами, так и судьбой.
Похоже, самой природой в Анне Ахматовой были заложены такие черты, чтобы никогда не знать, «что такое счастливая любовь». А может, чутье подсказывало, что «счастье» для поэта – бесплодно. Вырвалось ведь у нее:
Когда же счастия гроши Ты проживешь с подругой милой И для пресыщенной души Все станет сразу так постыло — В мою торжественную ночь Не приходи. Тебя не знаю. И чем могла б тебе помочь? От счастья я не исцеляю.Задаваться вопросом: могли ли составить счастье друг другу Анна Ахматова и Николай Гумилёв – нелепо (хотя задаются, и составились даже две партии полемистов: кто любит Гумилёва, не любит «за измену» Ахматову, и наоборот). «Ты дышишь солнцем, я дышу луною», – написала Ахматова и сняла все вопросы. Но эта борьба двух взаимоисключающих поэтических стихий подарила русской литературе великих поэтов.
Любила Ахматова только одно, капризное, неверное и эфемерное, существо – свою Музу:
Муза ушла по дороге, Осенней, узкой, крутой, И были смуглые ноги Обрызганы крупной росой. ……………………………. Я голубку ей дать хотела, Ту, что всех в голубятне белей, Но птица сама полетела За стройной гостьей моей. Я, глядя ей вслед, молчала, Я любила ее одну, А в небе заря стояла, Как ворота в ее страну.Кто же из «повседневных» людей сможет долго терпеть рядом с собой такое «чудовище»? (Не говоря уже о поэтах; у них самих «всё в жизни лишь средство для ярко—певучих стихов».)
Как радовались мы в детстве, читая сказку «Снежная королева», когда Герда спасла Кая, растопив льдинку в его сердце. И совсем не обращали внимания на то, какое же слово пытался сложить Кай там, на ледяной вершине, в царстве Снежной королевы? А сложить он пытался слово «Вечность». Однако же не сложил. Герда
И вместе с тем, если и есть в лирике Ахматовой «единый необманный» герой, – это Гумилёв. С возрастом, чем короче становилась дорога, «которая казалась всех длинней», тем чаще возникал он в ее стихах, воспоминаниях, автобиографических заметках, где обнаруживается уже не «игровая», а живая, гневно пульсирующая ревность, верная примета любви. Цветы ее запоздалые. При чтении этих записок ясно как белый день: в вечности Ахматова хотела бы стоять рядом с Гумилёвым, только он оказался ей вровень.
И ревность эта зла, умна и беспощадна. Избирательна. Например, к Елизавете Дмитриевой, мистифицированной Волошиным как Черубина де Габриак. Яркий однодневный мотылек Серебряного века. Из—за нее Гумилёв стрелялся с Волошиным. И хотя дуэль, к счастью, вышла нелепой и смешной, но сам случай дуэли – уже повод для легенды о Елизавете Дмитриевой. Когда стали появляться мемуары с описанием этой «любовной истории», Ахматова, поэт поистине античного чувства меры(что только и делает из рифмующей женщины поэта; Марина Цветаева «с этой безмерностью в мире мер» случай особый и трагический), вдруг сбрасывает всякую меру и едва ли не с вольтеровской язвительностью и горячностью крушит этот миф:
«Лиз<авета> Иван<овна> чего—то не рассчитала. Ей казалось, что дуэль двух поэтов из—за нее сделает ее модной пе—терб<ургской> дамой и обеспечит почетное место в литературных кругах столицы… <… >
Очевидно, в то время (09–10 г.) открылась какая—то тайная вакансия на женское место в русской поэзии. И Черу—бина устремилась туда. Дуэль или что—то в ее стихах помешали ей занять это место… Судьба захотела, чтобы оно стало моим. <… >
Какой, между прочим, вздор, что весь «Аполлон» был влюблен в Черубину. Кто? – Кузмин, Зноско—Боровский? —
И откуда этот образ скромной учительницы. Дм<итриева> побывала уже в Париже, блистала в Коктебеле, дружила с Марго (художницей Маргаритой Сабашниковой, первой женой Волошина. – Л. К.),занималась провансальской поэзией, а потом стала теософской богородицей.
А вот стихи Анненского, чтобы напечатать ее, Мак<ов—ский> действительно выбросил из перв<ого> номера (журнала «Аполлон». – Л. К.),что и ускорило смерть Ин<нокен—тия> Феод<оровича> <декабрь, 1962>».
Последнее – уже тяжелая артиллерия. Потому что есть ли в русском сознании больший злодей, чем убийца поэта, пусть даже косвенный? Черубина была низложена.
Всё знал Гумилёв, всё предвидел, когда писал в канун развода с Ахматовой:
Еще не раз вы вспомните меняя И весь мой мир, волнующий и странный, Нелепый мир из песен и огня, Но меж других единый необманный. Он мог стать вашим тоже, и не стал, Его вам было мало или много, Должно быть, плохо я стихи писал И вас неправедно просил у Бога…