Анна Иоановна
Шрифт:
В приёмной зале, подле двери самой передней, сидел уж Кульковский. Он пришёл в последний раз отдежурить на своём стуле и насладиться на нём закатом своей службы при первом человеке в империи с тем, чтобы он напутствовал его покровительским взглядом на новое служение. Заметно, что он несколько смутен, и как быть ему весёлым, беззаботным по-прежнему? Он прощается с приёмной комнатой герцога, как своею родиной. Здесь, у золотого карниза, где изображён сатир, выкидывающий козьими ногами затейливый скачок, улыбнулись ему тогда-то; тут, у мраморного стола, положили на плечо могущую и многомилостивую руку, которую он тогда ж поцеловал; далее светлейший, ущипнув его в пухлую, румяную щёку, подвёл к огромному зеркалу, только что привезённому из Венеции, чтобы он полюбовался на свою рожу и лысую голову, к которой сзади приклеены были ослиные уши. А стул, драгоценное седалище проходящего величия его? О! Его понесёт он в сердце своём сквозь все бури и превратности
Понемногу входили в приёмную залу должностные лица – со вздёрнутым носом, плюющие на небо за порогом Биронова жилища, а здесь сплюснутые, как пузырь без воздуха, сутуловатые, с поникшим, робким взором выжидающие рока из двери во внутренние покои. Слов между приходящими не слышно; заметно только шелест губ, движения рук, улыбка, сверенные по масштабу самого униженного страха. Все, однако ж, люди с весом! Они мерят бархат и парчу плечами и локтями, когда они стали в ранжир вдоль стены и окон, больно глазам смотреть на них, так блестят золото и яркость цветов на их одеждах. Не видно ни бедной вдовы с просьбою о пенсии по смерти мужа или о принятии сироты в учебное заведение, ни старика крестьянина с жалобою, что всё молодое семейство распродано поодиночке или отдано в рекруты в зачёт будущих наборов [85] ; не видно ни торговца с предложениями новых промышленных видов, ни художника, вытребованного нежданно-негаданно к получению награды за великий труд, который он творил для потомства, а продавал наконец за кусок хлеба. Ни одного просителя между приходящими – все искатели. Золотое время! Ждут они час, два и более.
85
Не анахронизм ли эта отдача в рекруты? (Примеч. И. И. Лажечникова.)
Довольно холодно, если не жутко, как вы видите, на передней половине. Что-то деется на задней?
Бросив мельком взгляд в уборную герцогини, куда и откуда суетливо и увёртливо шныряют факторы разного рода, народа и звания, ювелиры, купцы, портнихи, секретари-слуги и служанки-секретари, войдём в берлогу самого медведя, именно в кабинет герцога.
Герцог любил великолепие. Можно вообразить, как он облепил его затеями комнату, откуда дождил Россию жгучими лучами своего властолюбия. Покрытый батистовым пудрамантом и нежа одну стройную ногу, обутую в шёлковый чулок и в туфле, на пышном бархате скамейки, а другую спустив на персидский ковёр, сидел он в креслах с золотою герцогскою короною на спинке; осторожно, прямо вглядывался он по временам в зеркало, в котором видел всего себя. Туалетом своим он занимался до кокетства, подобно искуснейшему каллиграфу, желающему пленить знатока малейшею живописною чёрточкой в своём письме. Несмотря, что голове его доставалось от парикмахера, убиравшего его, он был терпелив, как бумажный болван, на котором обделывают причёски. Только один волосоубиратель его мог обходиться с ним так деспотически, не страшась мщения. За парикмахером пришёл камердинер и одел его с ног до головы. Кто увидел бы его, когда он, по окончании туалета, с торжествующей улыбкой любовался своей фигурой, мог подумать, что главная цель его жизни была пленять наружностью. Но лишь только камердинер вон из кабинета – на место его зверообразный Гроснот с пакетами. Распечатан один, другой – и щёголь, привлекательный мужчина, исчез. По тигру повели рукой против шерсти. Глаза его налились желчью, лицо искосилось; он кусал себе губы, кусал ногти – временщик воспрянул.
– Дурак!.. Мешается не в своё дело… – сказал он вполголоса, рванув и разорвав алансоновые манжеты на рукаве, которых клочки испестрили персидский ковёр.
Благозвучный эпитет, вырвавшийся у него, принадлежал его брату Густаву за то, что принимал глупое участие в маскарадном наезде против Волынского. Письмо об этой экспедиции лежало перед ним искомканное. Герцог был взбешён, а когда он находился в этом состоянии, ему нужна была жертва. Алансоновые манжеты пострадали, но кружева – вещество, а не существо, которое могло бы чувствовать свои страдания. Гроснот стоял пред ним; он бросился на Гроснота.
– И ты, – вскричал, он, запинаясь от злобы, – ду… ррак, скотина!
Адъютант, одушевлённый чугун, привыкший к таким взрывам, молчал. Ни одной тени страха или оскорблённого
– Вы преступники, сударь, и я с вами говорю, как с преступником! – вскричал грозно Бирон.
Адъютант хранил молчание. Повелитель его всё более и более утихал.
– Прикажи ослу караулить огород, он все гряды перетопчет… Давай этим господам поручения!.. Ни догадки, ни сноровки! Ломят наповал, напрямик!.. Вчера велено тебе было пытать малороссиянина, а ты?..
– Заморозил его нечаянно одним лишним ушатом, – отвечал хладнокровно Гроснот, – одним бездельником на свете меньше!
– Знаю, что он был злодей, собака; но всё-таки следовало позаконнее… по крайней мере, не у меня на дворе… Да, да, где вздумали допытывать?.. Там, куда могла приехать моя всемилостивейшая государыня, которая всё примечает, всё видит… как это и случилось.
– Некогда было откладывать, ваша светлость; Липман приказал мне кончить скорей…
– Мне чёрт вас побери с Липманом! С ним и разделывайтесь, когда дело дойдёт до ответа. Я ничего не знаю, не знаю, не хочу ничего знать. У меня чтоб мёртвый был жив! Слышишь?..
– Слышу, ваша светлость!
– И если малороссиянина потребуют налицо к Волынскому, чтоб он был налицо, хоть обернись сам в него!.. Слышишь? А не то комендантом в рудокопную фортецию!
– Вина наша с господином обер-гофкомиссаром, на нас и падёт ответ. Но обстоятельства уж её исправили.
– Позвольте знать, чем и как?
– Могу только доложить, что от Горденки ни волкам, ни могильщикам поживиться будет нечем и что малороссиянин, наряженный к празднику и сменённый самозванцем, здесь налицо. Но как это сделалось – объяснит вашей светлости сам господин Липман. Я только знаю, что мне велено знать.
– Хорошо, что так, – сказал герцог, утихая, – я тебя люблю, к тебе привык; ты мне предан и исполнителен… и потому желал бы от души, чтобы ты выпутался здоров и цел из этой негодной истории. Но вот и гофкомиссар… Ступай к своему месту.
Адъютант Гроснот и обер-гофкомиссар Липман могли во всякий час дня и ночи входить без доклада к герцогу. Но степень доверия к этим двум лицам была различная. Каждый имел свой департамент. Первый был только строгий, безотговорочный исполнитель тайных приговоров, исправная хлопушка, которою колотил людей, как мух, не зная, однако ж, за что их душил, одним словом, немой, готовый по первому взгляду своего повелителя накинуть петлю; другой – ловкий, умный лазутчик, советник, фактор и допросчик по всем делам, где дух человека и гражданина выказывал себя в словах или даже намёках благородным противником властолюбивой личности временщика. Стоило Бирону тронуть эту струну, чтобы со всех концов России дали отзывы. Если б кто, как брадобрей Мидаса [86] , зарыл свою тайну в земле и герцогу нужно было бы её знать, Липман вырастил бы на этой земле тростник, и ветер, шевеля его, рассказал бы тайну. Сам временщик, сколько ни изучал уловки и хитрости неблагонамеренного политика, сколько ни старался подражать лукавству тогдашнего вице-канцлера Остермана, образца в искусстве надевать на себя личину, смотря по обстоятельствам, однако ж никогда не мог достигнуть совершенства в этой науке, не имея ни довольно ума, ни довольно власти над собою, чтобы достигнуть своей цели. В случаях же, где необузданность характера его могла ему изменить или где лукавства его недоставало, работал Липман, как крот в норе, а тёмных проводов из его норы было довольно подо все места, начиная от дворца до нищенской лачуги.
86
Мидас – в греческой мифологии царь Фригии, славившийся своим богатством и наделённый ослиными ушами, которые вынужден был прятать под фригийской шапочкой. Цирюльник, узнав тайну Мидаса и мучаясь невозможностью рассказать об этом, вырыл в земле ямку, шепнул туда: «У царя Мидаса ослиные уши!» – и засыпал ямку. На этом месте вырос тростник, который прошелестел о тайне всему свету.
Таким образом, каждый из двух соперников, герцог курляндский и Волынский, имел по советнику равно лукавому. Разница между ними была в том, что Зуда с возвышенною и благородною душой действовал из одной бескорыстной преданности и любви к своему доверителю и другу, во имя прекрасного и высокого, а Липман, готовый на все низости и злодейства, служил своему покровителю и единомышленнику из честей и злата.
Липман вошёл в кабинет, весело съёжившись, подобно коту, желающему приласкаться к своему хозяину. Но, взглянув на клочки манжет, рассеянных, как обломки корабля после бури, сбавил несколько своего удовольствия. Первое слово его было о малороссиянине…
– Всё об нём! Да дадут ли мне с ним покой!.. – сердито прервал герцог, желая некстати поиграть лукавством с своим советником. – Да неужели вы воображаете, что я так много хлопочу об этой дряни!.. Если б и вздумал кто… так одно слово…
– Ваша светлость, – отвечал Липман униженно и с усмешкой, расшевелившею его уши, – не желаете, конечно, заставлять меня приобретать вновь неоценённое доверие ваше, которое я почитал уже своею неотъемлемою наградой за столь многолетние опыты моего к вам усердия и преданности. И я думаю…