Анна Каренина
Шрифт:
— Какая ты нынче странная! — сказала ей Долли.
— Я? ты находишь? Я не странная, но я дурная. Это бывает со мной. Мне все хочется плакать. Это очень глупо, но это проходит, — сказала быстро Анна и нагнула покрасневшее лицо к игрушечному мешочку, в который она укладывала ночной чепчик и батистовые платки. Глаза ее особенно блестели и беспрестанно подергивались слезами. — Так мне из Петербурга не хотелось уезжать, а теперь отсюда не хочется.
— Ты приехала сюда и сделала доброе дело, — сказала Долли, внимательно высматривая ее.
Анна посмотрела на нее мокрыми от слез глазами.
— Не говори этого, Долли. Я ничего не сделала и не могла сделать. Я часто удивляюсь, зачем люди сговорились портить меня. Что я сделала и что могла сделать? У тебя в сердце нашлось столько любви, чтобы простить…
— Без тебя бог знает что бы было! Какая ты счастливая, Анна! — сказала Долли. —
— У каждого есть в душе свои skeletons [48] , как говорят англичане.
48
Здесь: тайны (англ.).
— Какие же у тебя skeletons? У тебя все так ясно.
— Есть! — вдруг сказала Анна, и неожиданно после слез хитрая, смешливая улыбка сморщила ее губы.
— Ну, так они смешные, твои skeletons, а не мрачные, — улыбаясь, сказала Долли.
— Нет, мрачные. Ты знаешь, отчего я еду нынче, а не завтра? Это признание, которое меня давило, я хочу тебе его сделать, — сказала Анна, решительно откидываясь на кресле и глядя прямо в глаза Долли.
И, к удивлению своему, Долли увидала, что Анна покраснела до ушей, до вьющихся черных колец волос на шее.
— Да, — продолжала Анна. — Ты знаешь, отчего Кити не приехала обедать? Она ревнует ко мне. Я испортила… я была причиной того, что бал этот был для нее мученьем, а не радостью. Но, право, право, я не виновата, или виновата немножко, — сказала она, тонким голосом протянув слово «немножко».
— О, как ты это похоже сказала на Стиву! — смеясь, сказала Долли.
Анна оскорбилась.
— О нет, о нет! Я не Стива, — сказала она, хмурясь. — Я оттого говорю тебе, что я ни на минуту даже не позволяю себе сомневаться в себе, — сказала Анна.
Но в ту минуту, когда она выговаривала эти слова, она чувствовала, что они несправедливы; она не только сомневалась в себе, она чувствовала волнение при мысли о Вронском и уезжала скорее, чем хотела, только для того, чтобы больше не встречаться с ним.
— Да, Стива мне говорил, что ты с ним танцевала мазурку и что он…
— Ты не можешь себе представить, как это смешно вышло. Я только думала сватать, и вдруг совсем другое. Может быть, я против воли…
Она покраснела и остановилась.
— О, они это сейчас чувствуют! — сказала Долли.
— Но я бы была в отчаянии, если бы тут было что-нибудь серьезное с его стороны, — перебила ее Анна. — И я уверена, что это все забудется и Кити перестанет меня ненавидеть.
— Впрочем, Анна, по правде тебе сказать, я не очень желаю для Кити этого брака. И лучше, чтоб это разошлось, если он, Вронский, мог влюбиться в тебя в один день.
— Ах, боже мой, это было бы так глупо! — сказала Анна, и опять густая краска удовольствия выступила на ее лицо, когда она услыхала занимавшую ее мысль, выговоренную словами. — Так вот, я и уезжаю, сделав себе врага в Кити, которую я так полюбила. Ах, какая она милая! Но ты поправишь это, Долли? Да?
Долли едва могла удерживать улыбку. Она любила Анну, но ей приятно было видеть, что и у ней есть слабости.
— Врага? Это не может быть.
— Я так бы желала, чтобы вы меня любили, как я вас люблю; а теперь я еще больше полюбила вас, — сказала Анна со слезами на глазах. — Ах, как я нынче глупа!
Она провела платком по лицу и стала одеваться.
Уже пред самым отъездом приехал опоздавший Степан Аркадьич, с красным, веселым лицом и запахом вина и сигары.
Чувствительность Анны сообщилась и Долли, и, когда она в последний раз обняла золовку, она прошептала:
— Помни, Анна: что ты для меня сделала, я никогда не забуду. И помни, что я люблю и всегда буду любить тебя, как лучшего друга!
— Я не понимаю, за что, — проговорила Анна, целуя ее и скрывая слезы.
— Ты меня поняла и понимаешь. Прощай, моя прелесть!
«Ну, все кончено, и слава богу!» — была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет моя жизнь, хорошая и привычная, по-старому».
Все в том же духе озабоченности, в котором она находилась весь этот день, Анна с удовольствием и отчетливостью устроилась в дорогу; своими маленькими ловкими руками она отперла и заперла красный мешочек, достала
Герой романа уже начинал достигать своего английского счастия, баронетства и имения, и Анна желала с ним вместе ехать в это имение, как вдруг она почувствовала, что ему должно быть стыдно и что ей стыдно этого самого. Но чего же ему стыдно? «Чего же мне стыдно?» — спросила она себя с оскорбленным удивлением. Она оставила книгу и откинулась на спинку кресла, крепко сжав в обеих руках разрезной ножик. Стыдного ничего не было. Она перебрала все свои московские воспоминания. Все были хорошие, приятные. Вспомнила бал, вспомнила Вронского и его влюбленное покорное лицо, вспомнила все свои отношения с ним: ничего не было стыдного. А вместе с тем на этом самом месте воспоминаний чувство стыда усиливалось, как будто какой-то внутренний голос именно тут, когда она вспомнила о Вронском, говорил ей: «Тепло, очень тепло, горячо». «Ну что же? — сказала она себе решительно, пересаживаясь в кресле. — Что же это значит? Разве я боюсь взглянуть прямо на это? Ну что же? Неужели между мной и этим офицером-мальчиком существуют и могут существовать какие-нибудь другие отношения, кроме тех, что бывают с каждым знакомым?» Она презрительно усмехнулась и опять взялась за книгу, но уже решительно не могла понимать того, что читала. Она провела разрезным ножом по стеклу, потом приложила его гладкую и холодную поверхность к щеке и чуть вслух не засмеялась от радости, вдруг беспричинно овладевшей ею. Она чувствовала, что нервы ее, как струны, натягиваются все туже и туже на какие-то завинчивающиеся колышки. Она чувствовала, что глаза ее раскрываются больше и больше, что пальцы на руках и ногах нервно движутся, что в груди что-то давит дыханье и что все образы и звуки в этом колеблющемся полумраке с необычайною яркостью поражают ее. На нее беспрестанно находили минуты сомнения, вперед ли едет вагон, или назад, или вовсе стоит. Аннушка ли подле нее или чужая? «Что там, на ручке, шуба ли это или зверь? И что сама я тут? Я сама или другая?» Ей страшно было отдаваться этому забытью. Но что-то втягивало в него, и она по произволу могла отдаваться ему и воздерживаться. Она поднялась, чтоб опомниться, откинула плед и сняла пелерину теплого платья. На минуту она опомнилась и поняла, что вошедший худой мужик в длинном нанковом пальто, на котором недоставало пуговицы, был истопник, что он смотрел на термометр, что ветер и снег ворвались за ним в дверь; но потом опять все смешалось… Мужик этот с длинною талией принялся грызть что-то в стене, старушка стала протягивать ноги во всю длину вагона и наполнила его черным облаком; потом что-то страшно заскрипело и застучало, как будто раздирали кого-то; потом красный огонь ослепил глаза, и потом все закрылось стеной. Анна почувствовала, что она провалилась. Но все это было не страшно, а весело. Голос окутанного и занесенного снегом человека прокричал что-то ей над ухом. Она поднялась и опомнилась; она поняла, что подъехали к станции и что это был кондуктор. Она попросила Аннушку подать ей опять снятую пелерину и платок, надела их и направилась к двери.