Анна Каренина
Шрифт:
— Эти глупые шиньоны! До настоящей дочери и не доберешься, а ласкаешь волосы дохлых баб. Ну что, Долинька, — обратился он к старшей дочери, — твой козырь что поделывает?
— Ничего, папа, — отвечала Долли, понимая, что речь идет о муже. — Все ездит, я его почти не вижу, — не могла она не прибавить с насмешливою улыбкой.
— Что ж, он не уехал еще в деревню лес продавать?
— Нет, все собирается.
— Вот как! — проговорил князь. — Так и мне собираться? Слушаю-с, — обратился он к жене, садясь. — А ты вот что, Катя, — прибавил он к меньшой дочери, — ты когда-нибудь, в один прекрасный день,
Казалось, очень просто то, что сказал отец, но Кити при этих словах смешалась и растерялась, как уличенный преступник. «Да, он все знает, все понимает и этими словами говорит мне, что хотя и стыдно, а надо пережить свой стыд». Она не могла собраться с духом ответить что-нибудь. Начала было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.
— Вот твои шутки! — напустилась княгиня на мужа. — Ты всегда… — начала она свою укоризненную речь.
Князь слушал довольно долго упреки княгини и молчал, но лицо его все более и более хмурилось.
— Она так жалка, бедняжка, так жалка, а ты не чувствуешь, что ей больно от всякого намека на то, что причиной. Ах! так ошибаться в людях! — сказала княгиня, и по перемене ее тона Долли и князь поняли, что она говорила о Вронском. — Я не понимаю, как нет законов против таких гадких, неблагородных людей.
— Ах, не слушал бы! — мрачно проговорил князь, вставая с кресла и как бы желая уйти, но останавливаясь в дверях. — Законы есть, матушка, и если ты уж вызвала меня на это, то я тебе скажу, кто виноват во всем: ты и ты, одна ты. Законы против таких молодчиков всегда были и есть! Да-с, если бы не было того, чего не должно было быть, я — старик, но я бы поставил его на барьер, этого франта. Да, а теперь и лечите, возите к себе этих шарлатанов.
Князь, казалось, имел сказать еще многое, но как только княгиня услыхала его тон, она, как это всегда бывало в серьезных вопросах, тотчас же смирилась и раскаялась.
— Alexandre, Alexandre, — шептала она, подвигаясь, и расплакалась.
Как только она заплакала, князь тоже затих. Он подошел к ней.
— Ну, будет, будет! И тебе тяжело, я знаю. Что делать? Беды большой нет. Бог милостив… благодарствуй… — говорил он, уже сам не зная, что говорит, и отвечая на мокрый поцелуй княгини, который он почувствовал на своей руке, и вышел из комнаты.
Еще как только Кити в слезах вышла из комнаты, Долли с своею материнскою, семейною привычкой тотчас же увидала, что тут предстоит женское дело, и приготовилась сделать его. Она сняла шляпку и, нравственно засучив рукава, приготовилась действовать. Во время нападения матери на отца она пыталась удерживать мать, насколько позволяла дочерняя почтительность. Во время взрыва князя она молчала; она чувствовала стыд за мать и нежность к отцу за его сейчас же вернувшуюся доброту; но когда отец ушел, она собралась сделать главное, что было нужно, — идти к Кити и успокоить ее.
— Я вам давно хотела сказать, maman: вы знаете ли, что Левин хотел сделать предложение Кити, когда он был здесь в последний раз? Он говорил Стиве.
— Ну что ж? Я не понимаю…
— Так, может быть, Кити отказала ему?.. Она вам не говорила?
— Нет, она ничего не говорила ни про того, ни про другого; она слишком горда. Но я знаю,
— Да, вы представьте себе, если она отказала Левину, — а она бы не отказала ему, если б не было того, я знаю… И потом этот так ужасно обманул ее.
Княгине слишком страшно было думать, как много она виновата пред дочерью, и она рассердилась.
— Ах, я уж ничего не понимаю! Нынче всё хотят своим умом жить, матери ничего не говорят, а потом вот и…
— Maman, я пойду к ней.
— Поди. Разве я тебе запрещаю? — сказала мать.
Войдя в маленький кабинет Кити, хорошенькую, розовенькую, с куколками vieux saxe [50] , комнатку, такую же молоденькую, розовенькую и веселую, какою была сама Кити еще два месяца тому назад, Долли вспомнила, как убирали они вместе прошлого года эту комнатку, с каким весельем и любовью. У ней похолодело сердце, когда она увидала Кити, сидевшую на низеньком, ближайшем от двери стуле и устремившую неподвижные глаза на угол ковра. Кити взглянула на сестру, и холодное, несколько суровое выражение ее лица не изменилось.
50
старого саксонского фарфора (франц.).
— Я теперь уеду и засяду дома, и тебе нельзя будет ко мне, — сказала Дарья Александровна, садясь подле нее. — Мне хочется поговорить с тобой.
— О чем? — испуганно подняв голову, быстро спросила Кити.
— О чем, как не о твоем горе?
— У меня нет горя.
— Полно, Кити. Неужели ты думаешь, что я могу не знать? Я все знаю. И поверь мне, это так ничтожно… Мы все прошли через это.
Кити молчала, и лицо ее имело строгое выражение.
— Он не стоит того, чтобы ты страдала из-за него, — продолжала Дарья Александровна, прямо приступая к делу.
— Да, потому что он мною пренебрег, — дребезжащим голосом проговорила Кити. — Не говори! Пожалуйста, не говори!
— Да кто же тебе это сказал? Никто этого не говорил. Я уверена, что он был влюблен в тебя и остался влюблен, но…
— Ах, ужаснее всего мне эти соболезнованья! — вскрикнула Кити, вдруг рассердившись. Она повернулась на стуле, покраснела и быстро зашевелила пальцами, сжимая то тою, то другою рукой пряжку пояса, которую она держала. Долли знала эту манеру сестры перехватывать руками, когда она приходила в горячность; она знала, как Кити способна была в минуту горячности забыться и наговорить много лишнего и неприятного, и Долли хотела успокоить ее; но было уже поздно.
— Что, что ты хочешь мне дать почувствовать, что? — говорила Кити быстро. — То, что я была влюблена в человека, который меня знать не хотел, и что я умираю от любви к нему? И это мне говорит сестра, которая думает, что… что… что она соболезнует?.. Не хочу я этих сожалений и притворств!
— Кити, ты несправедлива.
— Зачем ты мучаешь меня?
— Да я, напротив… Я вижу, что огорчена…
Но Кити в своей горячке не слышала ее.
— Мне не о чем сокрушаться и утешаться. Я настолько горда, что никогда не позволю себе любить человека, который меня не любит.