Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11
Шрифт:
— Места есть?
— На потолке, — отвечает дежурная.
— А где же спать-то? Глупость какая-то. Людей с мест сгоняют, а условий не создают, — говорит вошедший. — Нешто это правильно? Сперва условия надо строить.
Утром Кузьма Николаевич показывает строительство. Возводящиеся дома принципиально двухэтажные и похожи друг на друга, как близнецы. В центральной усадьбе нет изб-крепостей с тесовыми воротами и серых заборов вокруг огородов, садов, сараев и амбаров.
— Простите, — спрашиваю я, — а кто же строит эти дома?
— Как кто? — удивляется Зотов. — Сами колхозники.
— Но
— Уже есть, — отвечает Кузьма Николаевич. — В построенных домах мы в каждую квартиру по две семьи вселяем. А недавно и по три теснилось. Гостиница тоже используется. И, доложу я вам, животноводческий комплекс уже действует. Так-то!
— А если люди не захотят ехать сюда. Если на старом месте решат остаться?
— Считается, что неперспективны уже эти деревни. И в них отключается электричество, закрываются школы, детские сады и фельдшерские пункты. Их перестают обслуживать почты, сберкассы… Не захочешь, а поедешь, или совсем уходи из колхоза.
— Но ведь в вашем поселке не предусмотрены условия для содержания домашнего скота, птицы, — удивляюсь я. — Как же в деревне без коровы?
— У нас жизнь сельских жителей приравнивается к городской. Отработал восемь часов и свободен.
Мне начинает казаться, что в словах Кузьмы Николаевича есть что-то от пропагандистских газетных статьей.
— Кузьма Николаевич, сами-то вы лично, что думаете на этот счет, — неожиданно спрашиваю я.
Лицо Зотова становится очень серьезным и даже немного злым:
— Писать о сельском хозяйстве следует очень квалифицированно и очень честно. С учетом знания местных условий и традиций, специализации, климата и так далее. Или лучше не писать совсем. Это от себя лично.
На этом мы и расстаемся.
Я возвращаюсь в Москву, уже заранее зная, что не выполню редакционного задания. Не заезжая домой, еду к отцу. Во мне сидит какой-то звериный инстинкт. Всегда, словно щенок, я со своими трудностями, неудачами, болью ползу к родительскому дому. И родители, слабые, усталые и изношенные, кажутся мне всесильными. Пока есть родители — я защищен.
На мой звонок в квартиру никто не отвечает, и я открываю ее своим ключом. В прихожей ставлю на ящик для обуви свой командировочный чемодан, вешаю походный полушубок, снимаю сапоги, надеваю домашние тапочки и прохожу на кухню. Поставив чайник, я гляжу через кухонное окно во двор. Отец уезжает на работу раньше всех и возвращается также раньше всех. Вот и он, выходит из машины. Я иду в прихожую, открываю дверь, потом зажигаю в ней свет. Так и раньше, в детстве, я встречал его и следил с третьего этажа за тем, как он идет по двору.
Отец входит в открытые двери, лицо у него обеспокоенное.
— Что случилось? — ворчливо спрашивает он, снимая пальто. Я стою рядом и слышу запах отца. Этот запах я вроде бы стал уже забывать. Мы сидим на кухне, пьем чай, едим бутерброды с вареной колбасой. Отец что-то говорит о делах на автобазе, но я чувствую, что он ждет, когда я скажу, зачем пришел. И улучив момент, я ему все выкладываю. А в заключение говорю:
— Главный редактор ждет от меня фанфар, а я писать об этом не могу.
Отец молча встает, выходит в комнату и возвращается с конвертом:
— Прочитай! От тетки Прасковьи.
Я
«Здравствуй дорогой Василий Максимович!
Весть не радостная у меня тебе. Кирилл, твой брат и мой муж, умер от разрыва сердца. Осталась я с твоей племянницей Леной одна. Не выдержало его сердце разбоя, который сейчас творится у нас.
Вася, не тебе рассказывать, сколько сил вложил мой муж, чтобы на выжженной дотла фашистами Шарлинской земле вновь возродить наше село, на ноги колхоз поставить. И сегодня не фашисты, а свои русские гробят нас. И нет для них преград. Не смущает их даже то, что здесь могилы наших пращуров. Вначале скотину у людей отбирали, налоги на сады вводили, кукурузу заставляли сеять, а теперь совсем из села гонят. Молодежь бежит, кто на стройку, кто в город. Школу мою тоже закрывают. Наверное, придется съезжать. Что дадут, какую, может, комнату, не знаю. С уважением Прасковья».
Я молча возвращаю отцу письмо. Он кулаком вытирает глаза:
— Нет теперь села, где я родился!
— Каждый свое гнет. Сталин свое, Хрущев свое, — рычу я, — а сельского мужика стригли как овцу, так и стригут, да еще с фокусами.
— Но! Но! — поднимается отец из-за стола. — Сталин порядок наводил! Кстати, тебе, журналисту, знать бы надо, что при нем большевистскому беспределу конец был положен и Конституция, с равными правами для всех граждан, при нем принята. Больше половины концлагерей, понастроенных бесами, было закрыто. А те, у которых руки по локоть в русской крови, разные там Троцкие, Губельманы-Ярославские да Тухачевские, создатели этих концлагерей и душегубок (кстати, перенятые Гитлером), свое получили. Я сам в органы пошел, чтоб отомстить за расстрелянного отца. И таких, как я, немало было. Да и как терпеть-то было, сынок, когда по указанию Троцкого перед православными храмами и в монастырях устанавливались памятники иуде и сатане. Какие надругательства над нашими русскими обычаями и традициями творились! А вот как Сталина не стало, снова церкви закрывают да рушат, деревни уничтожают по предложениям псевдоученых типа Заславской.
— Что сейчас, что тогда крестьянин — рабочий скот! — категорично заявляю я.
— Это ты брось! — смотрит на меня сердито, исподлобья отец. — Мой брат и другие мои родные-селяне в скотах не ходили! Они Россию кормили! А Хрущев ваш, если на то пошло, — троцкистский прихвостень!
— И это все, что тебе известно? — раздражаюсь я.
— Что мне известно, тебе в башку не вместить.
Отец еще ворчит, а я сижу, обхватив голову руками, и качаюсь из стороны в сторону. И вид у меня, наверное, такой несчастный, что отец, спохватившись, вдруг замолкает и, смущенно моргая, ерзает на стуле.
— Ну что ты! Что! Ты близко к сердцу мои слова не бери. А материал не подготовишь, шут с ним. С работы не выгонят. Ну! Сынок!
Я поднимаю голову, поворачиваюсь к отцу, смотрю в его глаза и пытаюсь прочитать в них что-то подсознательное и подлинное, что непременно должно быть там, а вижу только жажду человеческой ласки. Я обнимаю его, и он обмякает и приникает к моему плечу. Он теребит мой рукав и сопит в ухо…
Мой отец! Я всегда любил и уважал его как сын, а после того как прочитал записи, которые он передал мне, я преклоняюсь перед ним.