Антология русского советского рассказа (30-е годы)
Шрифт:
— Давай сюда! — рычал Петр.
— Петр Мироныч, истинный бог!
— Чего несешь, ну? Давай, говорю, ч-черт!
— Петр… э… ей-богу!
На мгновенье смолкло, потом вырвалось диким хрипом:
— Уда-вили, Хрис-том-бо…
Опять тишина, глухой стук об пол. Снова хрип?
— Христом-бо… задуши…
И сразу горячее, чуть внятное отчаянное бормотанье?
— За голенищем… правый сапог… Христ…
Возня словно усилилась, вдруг стихла, еще поднялась, и спустя секунду Петр бросил в чулан рыхлым мешком чье-то тело и задвинул
— Кто это? — прошептал Павел.
— Васька.
— У меня сердце заполохнулось. Жив ли он?
— Рано умирать дураку! — отдуваясь, сказал Петр. — Я сразу внял, как он крюком лязгнул.
— Ну?
— Ну, и попался. Письмо — видишь?
Они поднялись наверх.
На конверте отцовской рукой было выведено имя Агриппины Авдеевны Шишкиной.
— Новая? — все еще шепотом спросил Павел.
— А ты слыхал?
— Нет.
— Стало быть, новая.
Петр разорвал конверт.
«Почитаемая из отдаления, воистину луч моих дней и надежда счастья, Агриппина Авдеевна! В ожидании ответа не отвергните ищущего, но доверьтеся сердечному намерению оного. Никакой обольститель, но обожающий раб страждет повергнуться к достойному подножию красоты вашей. Размыслите в спокое обо всем, доселе описанном, о том совершенстве жизни и удовольствии, кои всякий час готовы у меня по вашему одному капризу. Ибо все, окромя молодых, легкомысленных и незавидных лет, обещаю вам подарить, да и молодость заменит мой чувствительный пыл. Поелику же беспокоитесь вы о ногах, как вы расспрашивали моего посланца, то эта наносная болезнь проходит, когда о вас думаю, паче и вовсе пройдет без следа, едва взгляну на вас, небесная голубка. Молю отозваться, сгорая от желания, наконец, держать в руках час и время, когда свижусь с моим ангелом, с любовью пребывающий
Мирон Гуляев».
Братья перечитали письмо — раз, другой. Петр поглядел его на огонь, Павел пощупал бумагу, никто не решался сказать, что думал. Так, молча, они распрямились и постояли в неподвижности, каменными спинами своими заслоняя свет. Потом Петр сунул письмо в карман, взял со стола связку ключей и пошел к отцу. Брат двинулся за ним тенью.
Мирон Лукич встретил сыновей подозрительно, отклонившись на подлокотник кресла, точно издали было удобнее следить за их лицами.
— Что это в сенях словно шумел кто? — спросил он.
— Извольте, батюшка, ключи, — сказал Петр и протянул отцу связку.
Но тот не сразу взял, еще больше отклонился на сторону и повторил, сощурившись на сына:
— Я говорю, что за шум был в сенях?
— Извольте ключи, или куда положить прикажете? — проговорил Петр.
Тихо, с раздумьем, старик протянул руку, как будто необычно было холодное позвякивающее кольцо с нанизанными на него увесистыми ключами.
— Где Васька? — спросил он, цепко зажимая ключи в своей гусиной лапке.
— Вам должно лучше знать, он при вас находится.
Ненадолго стало тихо. Все трое перехватили дыханье.
Вряд ли не первый раз за всю жизнь слышал Мирон Лукич такой ответ.
— В своем ли уме, парень? — буркнул он.
У Петра медленно спадала с лица краска.
— Я-то в своем, а вы как, батюшка? На старости вроде совсем лишились? Что же вы с нами хотите делать? За что изволите наказывать?
— Постой дерзить! — перебил отец.
— Уж разрешите сказать, батюшка, — продолжал Петр все упрямее и отчетливее. — Мачехой нас удружать словно поздненько. Не в таких мы годах. Наследницу себе в долю нам с Павлом брать обидно. Дом-то нашим горбом стоит. Вы, чай, знаете. А если вы ради потехи…
— Молчать! — крикнул отец и, перегибаясь через кресло, царапая лапкой тростниковое плетенье спинки, забормотал: — Украл письмо? Отвечай, украл? Мое письмо!
— Вот оно, письмо ваше, — сказал Петр, вытаскивая из кармана скомканный листок.
— А-а! — провопил старик и вдруг с размаху бросил ключи в лицо сыну.
Петр не успел закрыться. Связка со звоном ударилась об его голову и упала. Он быстро зажал лоб обеими руками.
— Батюшка, так убить можно! — закричал Павел, кидаясь к брату.
Мирон Лукич, вытаращив глаза, шипел чуть слышным шепотом:
— Учуяли? Учуяли, коршуны? Нацелились? Смерти моей ждете? Наследство делите? Просчитаетесь! Вы у меня вот где, вот где! Ничего не получите! Пока есть голова да руки, вы у меня — холопы, холопы! А я вас переживу, переживу, переживу!
К нему и правда будто прилила новым потоком жизнь: он поднялся, уткнув кулаки в кресло, одеяло спало у него с колен, он почти стоял на ногах и все шипел:
— Переживу, переживу!
У Петра между пальцев просачивалась кровь. Павел обнял его, повернул и вывел вон из комнаты.
В окно было видно, как у могилы старуха раздавала милостыню убогим и сирым. Из глиняной миски она черпала ложкой кутью и высыпала ее нищим в пригоршни. Запрокинув головы, они спроваживали в рот рассыпчатую пшеницу, жевали и крестились. Старуха крестилась тоже.
По тропинке, выложенной плитами известняка, между могил шел монах.
Где-то густо жужжали пчелы — наверно, возле окна лежал их путь на пасеку.
Было тихо. Беленые стены покоя и коридор, сумрачно исчезавший вдалеке, усиливали каждый нечаянный звук, и он строго и многократно повторялся, как в пустой церкви.
Запахи меда, деревянного масла, какой-то рыбы и давно увядшей богородской травы тепло выплывали из коридора и вперемешку улетучивались через открытое окно.
Братья сидели на скамейке, глубоко задвинутой в угол покоя. Посредине спинка ее завершалась крестом. Вдоль стен тянулись редко расставленные стулья, облаченные в белые чехлы.
В переднем углу стоял налой в малиновой парче, над ним теплилась желтая свечка.
Ожидать становилось тоскливей и тоскливей. Павел зевнул уже раза два, когда растворилась дверь и служка-монашенок оповестил, быстро кланяясь назад, в другую комнату: