Антология советского детектива-41. Компиляция. Книги 1-20
Шрифт:
— Кто вам мешает нравиться? Подкрасьте губы, насурьмите брови — из вас мужчина хоть куда, — грубо, в тон Бернсу, ответил Иван, — но весь этот разговор мне непонятен и…
— Что «и»? — быстро спросил Бернс. — «И» буду говорить я. Именно я, потому что мне известно о вас все, даже то, что вам самому неизвестно. Посол, — Бернс растянул губы в досадливой усмешке, — под надзором полиции. Смешно, не правда ли?
Где-то, в двух местах сразу, затрещали сверчки. Они были как музыканты в хорошем оркестре: когда уставал один, другой подхватывал его песню с новой силой. Бернс, услыхав их, замолчал. Потом,
— Вы знаете, что ждет вас в России? Конечно, не знаете. Я знаю. Мне почему-то близка ваша судьба, Виткевич. Меня, словно противоположный полюс магнита, тянет к вам. Но довольно редко в основе человеческого притяжения скрыта столь резкая полярность, как у нас с вами. Я знаю себе цену, господин Виткевич, у меня очень большая цена, но вы мне особенно импонируете именно теми качествами вашего характера, которые у меня — к счастью ли, к горести ли, не ведаю — отсутствуют. Да не смейтесь вы, черт возьми! Я шотландец, я умею трезво оценивать свои поступки и мысли. Когда я вижу, что поступок мой нелеп, но неотвратим, — я человек страсти, — мне остается только шутить над самим собою, а занятие это весьма тягостное…
Увидев, что Виткевич слушает его с усмешкой, Бернс прервал себя:
— Я отвлекся: я не на смертном одре, и поэтому искренность моих слов может вызвать у вас одно лишь недоверие и излишнюю настороженность. Итак, я хочу предложить вам иное решение нашей партии. Я хочу предложить вам должность секретаря нашей миссии в Тегеране. Хотите?
— Мы не в лавке, Бернс, а политика — это не груши, которыми торгуют на базаре.
— Ну, это уж просто недостойно вас, Виткевич, — удивился Бернс, — такой чистый человек, а со мною хотите играть в лицейскую наивность. Политика действительно не груша. Слишком хорошее сравнение. Политика — это кожура от перезрелого арбуза, и не нам с вами закрывать глаза, гуляя по краю пропасти.
— Если вы, Бернс, довольствуетесь огрызками арбузов, то это говорит просто-напросто о ваших извращенных вкусах. Я огрызков не ем.
— Ого! Как понять вас следует? Мне хочется понять вас так, что пост секретаря низок?
Виткевич поднялся и ответил гневно:
— Бернс, перестаньте. Я теряю уважение к вам.
И тут случилось то, чего Бернс потом себе никогда не мог простить. Быстро, шепотом, глотая слова, он предложил Ивану:
— Ну хорошо, хорошо, не будем ссориться. Я глава торговой миссии, у меня большие средства. Станьте магараджей — дворцы, гаремы, блаженство созерцательности…
Виткевич ударил кулаком по столу. Глаза его сузились гневом, ноздри раздулись, губы стали тонкими и белыми.
— Вон отсюда, — негромко сказал он.
Бернс спохватился, но было уже поздно. Он понял, что здесь партия проиграна и ничем уже не спасти ее. Сразу стал таким, как прежде: надменным, шутливым, спокойным. Только лихорадочный румянец на скулах выдавал то волнение, которое он только что пережил.
— Только тише, — негромко попросил Бернс. — Вам же выгоднее, чтобы все было тихо, потому что здесь я. Что подумает ваш есаул, казаки? Ведь у вас в России очень любят размышлять над подобными казусами.
— Вон отсюда! — повторил Виткевич и облизнул пересохшие губы. — Убирайтесь прочь!
— Хорошо, мой посол, — уже совсем
И, учтиво поклонившись Ивану, Бернс вышел.
Он оказался прав: они больше никогда не увиделись. Ровно через четыре года восставшие афганцы убили Бернса в Кабуле. Но до своей смерти он подготовил не одну смерть для других — знакомых и незнакомых ему людей.
В один из дней, когда Дост Мухаммед с утра совещался с военачальниками и посланцами из Кандагара, Виткевич заперся в своем кабинете. Он просидел за столом, не поднимаюсь, часов десять кряду. Писал. Курил кальян и писал, писал не переставая.
А когда в Кабул пришли сумерки, приглушив все дневные звуки, Виткевич разогнулся, выпил крепкого холодного зеленого чая, походил по комнате и уже потом запечатал несколько листов в большой, им самим склеенный конверт и передал его казачьему есаулу, отправлявшемуся с дипломатической почтой в Санкт-Петербург.
И хотя на конверте было старательно печатными буквами выведено: «Петербург, редакция журнала «Современник», письмо это попало в III отделение, на стол Бенкендорфа.
Александр Христофорович осторожно вскрыл конверт и, надев очки, погрузился в чтение.
Вечером, встретившись на балу с Нессельроде, Бенкендорф сказал ему с обычной своей доброй улыбкой:
— Карл Васильевич, а ваш протеже из Кабула эдакие бунтарские стишки шлет, за которые мы бы здесь…
Он не докончил: к Нессельроде подошел Виельгорский. Бенкендорф повернулся к танцующим. Залюбовался грацией княжны Конской. Подумал: «Молодость — это чудесно. А ежели я начинаю завидовать юности, значит, я старею».
Когда Нессельроде остался один, злая, нервная судорога рванула щеку. Подумал о Бенкендорфе: «Меценат…» Вздохнул. Не до стихов ему сейчас было. Сегодня британский посол после неоднократных намеков официально заявил о том, что Виткевич, русский представитель в Кабуле, своими действиями в Афганистане разрушает традиционную дружбу Великобритании и России. Какими поступками — посол не уточнил. Да Нессельроде и не интересовался. Трусливый, в основу своей внешней политики он ставил два принципа: «Уступка и осторожность».
Прошло четыре месяца.
Виткевич кончил читать депешу, скомкал ее и хотел выбросить в окно. Но потом он разгладил бумагу и начал снова вчитываться в сухие, резкие строчки. Сомнений быть не могло: в Петербурге что-то случилось. Иначе тот отзыв расценить нельзя было как смену прежнего курса.
Спрятав депешу, Иван пошел в город. Кабул жил своей шумной, веселой жизнью, звонко кричали мальчишки-продавцы студеной воды, ударяя в такт своим крикам по раздутым козьим шкурам, в которых хранилась драгоценная влага. Размешивая длинными, свежеоструганными палочками горячую фасоль, мальчишки постарше предлагали прохожим отдохнуть в тени дерева и перекусить — фасоль с теплой лепешкой, это ли не подкрепляет силы!