Антология современной уральской прозы
Шрифт:
Он взял книжку, какую-то очень уж серьёзную и модную в то время (в графы «автор» и «название» каждый может подставить что-то своё) и прочитал её за ночь. Не потому, что книжка попалась очень уж занимательная, скорее, наоборот — более нудной ему давно не попадалось, но вот вернуть её и взять новую хотелось поскорее, лучше, если завтра. Да, завтра, это будет вернее всего. Так и повелось, он брал книгу, прочитывал её за ночь, шёл в школу, сидел на уроках, сдерживая зевоту, а потом, перекусив что-нибудь дома на скорую руку (милая и забавная идиома), мчался в бывшее дворянское собрание, по мраморной лестнице с затрюханной ковровой дорожкой, на второй этаж, за облезлые белые двери с давно не чищенными бронзовыми ручками. Но только через несколько недель набрался смелости и попросил разрешения проводить её до дому. Что же, она не отказала.
По дороге рассказывала ему про себя, про то, что (повторим) натура она непонятая и романтичная, что в ней погибает
(Его позвали в машину, и он с сожалением пошёл обратно, солнце кануло за яйлу, эйфоричные чешуекрылые взлетали прямо из-под ног, дорога сильно петляла и шла в гору. Саша уже включил мотор, Марина с Машкой устроились на заднем сиденье, скорее, пора, завтра рано вставать, поедем в дальнюю бухту, в гору же идти намного сложнее, надо ли было сворачивать на развилке влево, надо ли было идти сюда, куда и Макар в последний раз телят гонял очень давно, дорога поросла травой, машина трогает с места, он прямо на ходу захлопывает дверь, Саша дает газ, вот дорога ещё раз петляет, теперь спуск...)
От библиотеки до её дома они шли пешком, он впервые провожал женщину, взрослую женщину, акцент на оба слова, пойнтер встает как вкопанный, ш-ш-у-ур-р, здоровенная птаха вылетает из заросшей болотины. Падал снег, начало декабря, дни на грани сильных морозов, скоро Новый год, каникулы, потом ещё полгода — и всё, адьё, школа, вот здесь, прямо за железнодорожным мостом, я и живу, поезда ночами очень мешают, особенно если как сейчас, сплю одна (зачем говорить, не подумав, хотя, может, наоборот — подумав достаточно?). Он краснеет, никто не видит, это главное, но он-то чувствует, как покраснели и щеки, и лоб, и нос, кровь прилила к ушам, набрать воздух и медленно выдохнуть, иногда помогает, но вот сердце успокоилось, нет, сегодня он зайти не сможет, он просто хотел проводить её до подъезда, ему пора домой, уже заждались, ах так, что же, спасибо, и он поворачивается, птаха опять исчезла в обочине, а пойнтер, виляя задом и уткнувшись носом в землю, тихо затрусил куда-то в сторону.
Всё же это немыслимо (смеется, револьвер опять ускользает из рук, как здоровенная лягушка, как жаба-монстр, очкастая жаба в районном книжном храме), пошло сплошное бездорожье, колдобина на колдобине, всё тело в испарине, волосы мокрые, он не может уснуть. Нэля, Нэлли, Нэличка, странное единение «н» и «э», упругое и твердое, как вздыбленная плоть, мягкое и круглое, как она же, но уже успокоившись (же-уже, уж-ёж, ёж-нож, этот револьвер никогда не выстрелит, недаром он фантомообразный, так что нечего, смеясь, пытаться выловить его под кроватью), и стыдно, стыдно от собственного рукоблудия, скорее бы завтра, чистым, подмытым, в чистый и светлый день, всё туда же, на второй этаж, по старой мраморной лестнице, в самую чащобу, нет просвета, не видно дороги, «н» и «э», вензель, изящно вышитый на тонком батистовом платочке небесно-голубого цвета, ты меня сегодня не проводишь (уже сама спрашивает, как этому не порадоваться?), конечно, провожу, зайди в семь, ладно?
Он заходит за ней в семь, они сначала идут в магазин — хлеб, чай, молоко, потом, уже на трамвае, до того самого железнодорожного полотна, того самого моста-места. Сегодня она его не приглашает, просто само собой разумеется, что он зайдет выпить с морозца чайку, а то стоит ли, так промерзнув, сразу возвращаться обратно? Вот и дверь, обитая чёрным дерматином, первый этаж, как войдешь в подъезд — налево, столько лет прошло, а стоит закрыть глаза, так будто снова в этом подъезде, как уже потом, когда стоишь часами, надеясь что-то вернуть, ухватить за хвост, поймать за узду, обратить вспять, но часы идут, тик-так, тик-так, проходят соседи, со второго этажа, с третьего, это, видимо, с четвёртого, вот с этой же площадки, а вот и с пятого, чего стоишь, мальчик, кого ждешь? И выбегаешь из подъезда, затаиваешься неподалёку и вновь возвращаешься через полчаса, пока не понимаешь, что и сегодня она не придёт, но потом, потом, всё это потом, а потом суп с котом, коты же бывают разные, бывают даже рыжие и красные, а дверь всё так же обита чёрным дерматином, квартира с соседями, её комната — поменьше, раньше-то она жила не здесь, у них с мужем была квартира, но ещё в процессе развода (движется процессия к залу суда, вам туда, а нам сюда) они её разменяли, мужу — однокомнатную, ей — комнату, ему нужнее, он скоро женится, ну да чёрт с ним, с мужем, соседка одна, старушонка такая согбенная, её почти и не видно, проходи в комнату, сейчас чай принесу.
(Тут следует, наверное, описать комнату. Если делать это по часовой стрелке, то: большая кровать, у окна стол, туалетная тумбочка, секретер, старенькая радиола, книжный стеллаж, какая-то акварелька на стене.
Несколько стульев. Напольная ваза с засохшими ветками. Из-з-зящ-щ-щно, — прохрипел ободранный попугай. Можно пустить стрелку обратно, хотя известно, что от перемены мест слагаемых. — Да, правильно: сумма не изменяется!)
Она вносит поднос с чайником, чайничком, чашками-блюдцами-тарелочками-блюдечками да плюс чайными ложечками. Такую кучу всего приволокла, нет, чтобы попросить помочь. — Будь как дома. — Звон ложки о чашку. — Ты не куришь? — Молчаливый моток головой. — Я покурю, ладно? — Длинный мундштук, а в нем маленькая сигаретка без фильтра.
— Хороший чай получился? — Залазит на кровать, сворачивается в клубочек, мурлыкает, пускает дымок, так и хочется за ушком почесать. — Что молчишь-то всё? — А что тут скажешь? Вот и молчит.
(Всю обратную дорогу: намаялись, накупались, наплавались. Тело расслаблено, вот только голова какая-то чугунная, перенырял, что ли? Тьма глухая, лишь луч фар шарит по дороге. Марина с Машкой на заднем сиденье похрапывают, счастливые, Саша же ведет легко, при этом чуть насвистывая, ас, настоящий ас Александр Борисович, как руль-то у него в руках покоится — легко, будто нимб небесный.) — Слушай, молчун, пошли в выходные на лыжах кататься? — Сердце замирает и падает, ещё одна игла, спица, заноза, под ту же лопатку, дыхание перехватывает от боли, а выходные — это когда? — Сегодня четверг, дурачок.
— Что же, давай в воскресенье, — и он начинает собираться, окутывает себя шарфом, нахлобучивает шапку, запаковывает тело в пальто (так себе пальтецо-то, на рыбьем меху) и идёт к дверям.
— Подожди, — говорит она ему, поправляет шарф, а потом вдруг быстро, как бы клюнув, целует в щеку: — Спокойной ночи!
— Приехали, — говорит Саша, — просыпайтесь, девки, надо машину в гараж ставить.
— Спасибо, ребята, — и он идёт к себе в малуху, падает на кровать и суёт под неё руку в поисках револьвера.
В воскресенье хозяйка разбудила его рано, около семи. Он вышел на улицу, поёжился, помахал руками (как бы стараясь согреться) и, шурша старым номером «Крымской правды», отправился в туалет (этакий каменный особнячок в самом конце двора). Саша уже выгнал машину, сонная Машка лениво пила чай, Марина что-то делала в хозяйской квартире. Перечисление, начало сюжета дня, день-тень, тень-сень, всё тот же пересвист в кустах за домом, надо ещё успеть в душ да чашку чая, голова лёгкая, небо безоблачное, вчера — что вчера, мало ли «вчера» уже было в твоей жизни, было и прошло, забылось, как забудется и это, день-тень, тень-сень, незамысловатый теневой орнамент на клеёнке, внезапно покрывшей когда-то чёрный, а ныне буро-коричневый круглый столик. Александр Борисович, а, Александр Борисович, скоро? Скоро, милые, скоро, хотя совсем не так и безо всяких «милых», но машина уже готова, мотор поуркивает, Марина в одном купальнике — только ленточки на этот раз красные (две узенькие красные ленточки), Машка в шортах и майке, лёгкий набросок цветными карандашами, а ещё лучше — мелками на асфальте, детский примитив, наивное искусство, Пиросмани и бабушка Мозес, две косички, бантик, ещё бантик, желтые шортики, белая с красным маечка, полные, округлые, предлолитные коленки в цыпках и ссадинах. Марина же вальяжна, женщина в теле, аппетитная женщина в аппетитном теле, странная аура, с ней хорошо сидеть рядом, ощущаешь тепло и радость, исходящие от этой пышной плоти. Саша, наверное, зарывается в неё с восторгом, но сегодня Марина рядом с Машкой, он с Сашкой, хозяйка машет рукой, что, поехали? — Поехали, милые, поехали!
Солнце ещё чуть взошло над горизонтом, ехать около часа, туда, к Севастополю, затем свернуть, вообще-то там запретная зона, но у Марины родственники, пропуск заказан, машину есть где оставить, а сами — пешочком и вниз, в уютную безымянную бухту, мало кто знает, что ещё есть такие. Александр Борисович ведет машину в полном упоении, дорога так и стелется под колеса, женский пол на заднем сиденье посапывает — рано, не выспались, а он смотрит в окно: слева море, справа — горы, склоны поросли невзрачными кустиками испанского дрока, такие высокие зелёненькие кустики с маленькими жёлтенькими цветочками, колкие, если взять их в руки, колкие и ядовитые, а выше начинаются сосны, те самые, крымские, реликтовые, едешь и вертишь головой, слева море, справа горы, снизу земля, вверху небо, дорога плавно стелется под колеса, милейший Александр Борисович, чудеснейший Ал. Бор. что-то насвистывает, то ли «Хава нагила», то ли «На реках Вавилона», но что он-то сам понимает в чужом фольклоре? Вчера вечером, когда Машку уложили спать, а они втроем пошли прогуляться вниз, до самой набережной, Саша сказал ему, что совсем скоро они должны получить визы, и тогда всё, адье, мадам и мусью, пусть эта страна катится к чертям, в ней слишком душно, не будем о политике, попросил он, у меня начинает болеть голова, когда говорят о политике. Не будем, согласился Александр Борисович, Марина же молчала и только шла рядышком, зябко (странно, если бы не возникло это слово) кутаясь в его (ни разрядки, ни курсива) куртку — вечер, с моря тянет прохладой, хотя и июль.