Антон Райзер
Шрифт:
Эти печальные размышления сделали дорогу еще труднее, ноги его отяжелели, и так продолжалось, пока впереди не показались две маленькие башни Готы, о которых сапожник сообщил, что одна из них церковная, а вторая установлена на здании театра.
Приятный контраст и живое зрительное впечатление понемногу опять взбодрили Райзера, и он удвоил шаг, так что спутник едва за ним поспевал.
Ему представилось, что одна из башенок олицетворяет собою место, где гремят овации и где бывает утолена юношеская тоска по славе.
Эта башенка твердо отстаивала свое право стоять рядом со святым храмом
Наконец, это было место, где проливали высокие слезы сострадания к падшим князьям и рукоплескали гению, умевшему вымыслом увлекать души и растоплять сердца.
Сострадание к мертвым и прославление живых чудесно примиряли все противоречия в этом мире, и Райзер так и плавал в этой стихии, дающей заново испытать чувства, какими жили эпохи прошлого, и на малом пространстве воссоздать сцены из жизни.
Говоря иначе, то была человеческая жизнь со всеми ее превратностями и сплетениями судеб, ни больше ни меньше: она возникла перед внутренним взором Райзера при виде башенки городского театра, и в ней без остатка растворились и жалобы сапожника, шедшего рядом с ним, и его собственные тревоги.
Имея в кармане всего один гульден, Райзер чувствовал себя по-царски счастливым, пока в его уме теснилось целое богатство образов, навеянных верхушкой той башенки в Готе заодно с химерами прекрасного будущего.
Когда до города оставалось совсем немного, Райзер отстал от своего спутника и удобно устроился под деревом, чтобы хоть как-то привести в порядок свое платье и войти в Готу с достойном видом.
Он настолько в этом преуспел, что иные из ремесленников, гулявших у городских ворот, приняв его за благородного человека, стаскивали перед ним шляпы, что немало удивило Райзера, еще недавно спавшего на соломе с возчиками и уж никак не игравшего в благородство.
Пройдя в город старыми воротами, он поднялся по довольно темной улице и вскоре увидел по правую руку гостиницу «У золотого креста». Здесь он и решил остановиться, так как счел, что она совсем не претендует на особое благородство.
Едва войдя внутрь, он обнаружил у входа целую толпу подмастерьев, что-то громко горланивших. Он повернулся было к выходу, но тут явился старик хозяин и, любезно к нему обратившись, спросил, не желает ли он снять комнату. Райзер усомнился, не предназначено ли это место для странствующих подмастерьев? «Не обращайте внимания, – отвечал хозяин. – Вы останетесь довольны». С этими словами он слегка подтолкнул Райзера и провел его в свою добротно обставленную комнату, где уже находились некий пожилой капитан, придворный камердинер и еще несколько хорошо одетых господ. Хозяин представил Райзера обществу, принявшему гостя с чрезвычайной деликатностью: ему не задали ни одного нескромного, любопытного вопроса и окружили самым лестным вниманием.
В комнате стоял рояль, на котором играл молодой человек по имени Либетраут. Некоторое время назад случай привел Либетраута остановиться в этой гостинице, он познакомился с ее хозяевами, пожилой парой, уже нуждавшейся в покое, и вскоре поддался их настояниям взять эту гостиницу в аренду; теперь он и был подлинным ее хозяином, хотя старики по-прежнему давали ему наставления и разделяли с ним заботы о хозяйстве.
Вскоре сей юноша завел с Райзером беседу о поэзии и изящных искусствах, выказав тонкий вкус и хорошее образование, и, что было совсем странно, как будто бы намекнул – и намекнул недвусмысленно, – что Райзер, видно, пришел в эти края, чтобы посвятить себя театру.
Райзер не стал до поры распространяться на эту тему, и ему отвели комнату, где он мог побыть наедине. Здесь он собрался с мыслями и обдумал завтрашний день, намереваясь разыскать труппу Экхофа и подать прошение о приеме.
Пока он, стоя у окна своей комнаты, предавался своим мыслям, у дома остановился хор школьников и исполнил мотет, из тех, что когда-то, в свои школьные годы, пел под дождем и ветром сам Райзер.
Это напомнило ему о безотрадных временах, когда уныние, самоуничижение и угнетение со стороны окружающих лишали его последних проблесков радости, когда все его желания были обречены на неудачу и, кроме слабого луча надежды, у него не оставалось ничего.
Неужели, думал он, эту непроглядную тьму не рассеет наконец утренняя заря? И обманчиво-обольстительная надежда нашептывала ему, что в награду за долгие годы самомучительства отныне он будет в радость самому себе и счастливый поворот судьбы теперь уже не за горами.
Но высшим счастьем для него стала сцена, единственное место, где непременно утолится его ненасытное желание одно за одним прожить все положения человеческой жизни.
Причина же заключалась в том, что от самого детства существование его отличалось крайней узостью, – тем сильнее приковывали его судьбы других людей, и не удивительно, что со школьных лет в нем развилась страсть к чтению пьес и посещению театра. Созерцая чужие судьбы, он отрешался от самого себя и находил в других огонь жизни, который в нем самом был почти что погашен притеснением окружающих.
И потому воодушевляло его не истинное призвание, не чистая тяга к сценическому исполнению: для него важнее было разыграть жизненную сцену внутри себя, а не представить ее посторонним: он хотел иметь то, чем искусство требует жертвовать.
В действительности он желал исполнять разные сцены из человеческой жизни в угоду самому себе, так как больше любил в них себя, а не имел последней целью верную их передачу. Он обманывался, принимая за чистый порыв к искусству это желание, возникшее из случайных обстоятельств его жизни. И скольких же страданий стоил ему сей самообман, скольких радостей его лишил!
Получи он в то время верный знак и осознай уже тогда, что рожден для искусства лишь тот, кто ради него забывает о себе, – сколь многих бесплодных усилий и напрасных забот он мог бы избегнуть!
Однако его судьбой с детства были страдания от собственного воображения, разительно диссонирующего с действительной жизнью и мстящего жестокими муками за всякую прекрасную мечту.
Окончив долгое странствие, Райзер провел свою первую ночь в Готе, забывшись сладким сном, и под утро ему почудилось, будто он слышит заключительные слова арии околдованной старухи из оперы «Лизуарт и Дариолетта»: