Антонов огонь
Шрифт:
– Зачем ты? – жалобно прошептала ему в грудь мать.
– Мам, я за новую жисть воюю, а потом… потом буду строить ее, новую жисть.
– Кому она нужна такая жисть? Большакам-коммунистам? Рази власть дана, чтоб изгаляться над народом? Ежли они себя народной властью величають, должны народ защищать, а не измываться над ним… Видал, каково при новой жисти. Зубы на полку клади. Не нужна нам такая жисть!
– Мам, это сперва трудно. Сметем всех, кто мешает, и зачнем жить по-новому.
– Охо-хо! Дай Бог, дай Бог… Но чо-то дюже не верится…
Звезды
К Настеньке идти еще рано, попозже договорились встретиться, и Егор решил заглянуть с Ваняткой на гулянку.
– У кого ребята собираются теперь? – спросил Егор у брата, шагавшего рядом уверенно.
– Да все там же, где и вы собирались: то у Иёнихи, то у Парашки Богатовой, а када и Кланька Цыганочка пускает… Но боле у Иёнихи. По щепотке соли соберем, она и рада – неделю играем.
В этот вечер тоже у Иёнихи были. Дружков прежних не видать, все на фронтах. Или в бегах. Дезертиры по гулюшкам не шляются. Зимой, как отец рассказывал, взялись за них. Человек двадцать из Масловки выдернули, воевать отправили, а Пантелея Булыгина судили в Борисоглебске. Теперь в Тамбове в концлагере сидит. На пять лет определили. Сам сказывал. Видели его в Тамбове на станции, пути от снега чистил. Довольный. Лучше, чем на фронте кровь лить да мерзнуть…
Посидел Егор немного у Иёнихи, поскучал и пошел к Насте, подождал ее у колодца, приплясывая на морозе. Потом гуляли с ней по скрипучей накатанной санями дороге, держась за руки в шерстяных варежках. Настя была грустна, молчалива. Он тоже молчал, рассказал только, что отец сегодня поднялся, ушел к мужикам. Что-то они затеяли. Завтра он, Егор, посмотрит какое будет настроение у отца, поговорит с ним, может, вечером придут свататься. Настя в ответ благодарно пожала ему руку и прижалась щекой к плечу, к жесткой колючей холодной шинели. Он быстро клюнул губами ее холодную щеку, и они молча пошли дальше, грустно хрустя снегом. Ночь была печальной, нелюдимой. Большие звезды застыли на черном небе, не перемигивались. Свет их казался угрюмым, чужим, мертвым. Не было того ощущения бесконечного счастья, которое не покидало их весной семнадцатого года. Только печаль, грусть да непонятная тревога.
Гуляли недолго. Услышали вдали звонкие на морозе голоса ребят, возвращающихся от Иёнихи, и Настя сказала:
– Пошли и мы, зябко!
– Что тебе так гнетет? Почему ты так изменилась, о чем ты тоскуешь? – тихо спросил Егор.
– После свадьбы повеселею, обещаю тебе, – снова прижалась Настя щекой к его плечу. – Печаль моя к тебе никак не относится… Пошли быстрее, я не хочу ребят видеть…
Егор подождал Ванятку возле первой избы Угла, и они пошли домой вместе.
– Не озяб в шинелишке-то, – спросил брат.
– Есть малость… Смотри-ка, чтой-то в катухе у нас огонь! – воскликнул тревожно Егор. – Случилось что?
– Майка, должно, отелилась!
Они побежали к избе, резко заскрипели снегом.
– Где вас носить?! – заругалась мать, услышав их шаги в сенях. – Корове телиться, а они все разбежались. Ни отца, ни их…
Вошла она со двора с тускло горевшим фонарем.
– Опросталась? – схватил Егор старую дерюжку с ларя.
– Не спеши, пущай оближет маненько, – удержала его мать, прикручивая фитиль, чтоб даром керосин не горел. – Обошлось вродя. Телочка, слава те Господи!
Пестрый, бело-коричневый теленок лежал на соломе, дрожал, раскачивал беспомощно головой. Майка стояла над ним и облизывала ему спину, выглаживала языком шерсть. Не подняла голову, когда вошли Егор с матерью и Ваняткой, осветили, только скосила глаз на них, словно понимала, что новорожденного отнимут сейчас и увидит она его только весной, и продолжала торопливо исполнять свою нежную работу, лизать, гладить языком дрожавшего теленка.
– Майка, Маечка, – приласкала, поводила рукой мать по хребту, шее коровы, – намучилась бедная… Ну хватит, хватит лизать. Мы телочку в тепло унесем. Там хорошо… Будем поить молочком твоим, холить будем, обхаживать… Бери, Егорка.
Анохин обернул дерюгой мокрого теленка, обхватил руками и понес в избу, стараясь держать так, чтоб не испачкать в слизи шинель. Сноха уже приготовила за печкой под палатями угол, настелила соломы. Ягнята с козлятами путались под ногами, когда Егор нес в закуток телочку, укладывал, шуршал свежей соломой, поправляя неловко вытянутую заднюю ногу теленка.
– Лежи, лежи, сейчас отогреешься, – приговаривал он. – Кшыть, любопытный! – шлепнул ладонью по мягкой кудрявой спине ягненка, отогнал. – Познакомишься, успеешь! Дай малышу отогреться!
Отца долго не было. Егор лежал на полатях рядом с тихонько сопевшим братом, слышал, как вздыхала на кровати мать: беспокоится, не спит. Но когда отец пришел, слова не сказала, не спросила. Он помолился, пошептал, улегся в постель и вымолвил вполголоса:
– У Митьки Амелина были… Думали, как жить дальше.
– И чего ж надумали? – шепотом спросила мать. По ее тону легко можно было догадаться, что она не одобряет эти думанья.
– Жить так дальше нельзя…
– Не нам решать, – буркнула мать.
– Нам! Вот именно нам, – взвился, зашептал сердито отец.
Мать умолкла, и больше они ни слова не проронили.
Утром Егор вытянул из-под снега возле риги пучок длинных ровных ветловых прутьев, приготовленных загодя, осенью, оббил от снега. Принес в избу, кинул на пол: собирался вершу плести. Обруч он согнул еще вчера. Отец задал корм скотине, освободился, сидел у окна на сундуке, листал школьную тетрадь.
– Егорша, ты вот что, – позвал он сына каким-то просительным, несвойственным ему тоном, – глянь сюда… Ты грамоте шибко обучен, прочти, ладно ли мы написали? Можа, подправить что, переиначить?..