Антропология революции
Шрифт:
Авторы раздела «Интериоризация революции» на материале литературы обсуждают вопрос о том, как возможны «коперниканские повороты» в сознании отдельного человека — и здесь речь идет не о политических взглядах, но прежде всего о понимании природы человека в целом. Тем не менее в обоих случаях эти повороты «резонируют» с радикальными общественными трансформациями: в статье Екатерины Дмитриевой показано, как либертинаж в литературе и в жизни, парадоксальным образом осознаваемый как новый тип «самовоспитания», был связан с важнейшими изменениями смысловых порядков предреволюционной Франции XVIII века, а в статье Елены Михайлик — как переворот в литературе, осуществленный Варламом Шаламовым, наследует революционаристским концепциям ЛЕФа и в то же время опровергает их глубинные основания.
Раздел «От символов — к ценностям» посвящен антропологическим проекциям революционных дискурсов в современной истории — от межвоенного периода до новейших «цветных» революций. Статья Балажа Тренчени рассматривает различные версии «консервативной революции» в Венгрии, Болгарии и Румынии первой половины XX
«Пусть бытие определяет сознание, но сознание не согласно», — писал Сигизмунд Кржижановский. Герои статей раздела «Неподчиняющийся субъект» пассивно приспосабливаются к последствиям революционных перемен и одновременно сопротивляются насильственным воздействиям, которые несут с собой эти перемены. Такое пассивное неповиновение, как свидетельствуют новейшие исследования историков и социологов (в частности, Ю. Левады, Б. Дубина и Л. Гудкова), в высшей степени характерно для российской истории. В статье Виктора Живова такими «неподчиняющимися» оказываются последователи разнообразных практик «народного православия» — объекты дисциплинирующей заботы властей Российской империи XVIII века; в статье С. В. Ярова — рядовые партийцы, вступившие в ВКП(б) в 1918–1920-х годах и почти немедленно из нее вышедшие.
Закономерными последствиями любой общественной или политической революции становятся эрозия или явный крах стоящего за ней утопического проекта — процессы, связанные тысячами нитей с послереволюционными культурными и социально-психологическими переменами, гораздо более широкие и сложные, чем просто политическая реставрация, условно обозначаемая как «термидор». Истории такого «ползучего кризиса» двух революционных проектов в России прослежены в статьях Станислава Савицкого и Марины Раку. Савицкий описывает постепенное «угасание» восприятия железнодорожного транспорта как овеществленной метафоры Маркса («Революции — локомотивы истории»); Раку — крах проекта «музыки революции», созданного в начале XX века усилиями крупнейших российских музыкантов: вместо проникнутых утопическим духом ранних сочинений Мясковского подлинной музыкой «революционной улицы» оказались приблатненные песенки, родившиеся или распространившиеся сначала в среде деклассированных люмпенов, а затем и в максимально широких кругах, вплоть до культурных и политических элит. Вероятно, исследование Раку имеет значение, выходящее за рамки непосредственно обсуждаемых в нем сюжетов: ведь «блатные» песни занимали особое место в советской массовой культуре и продолжают оказывать влияние на постсоветское культурное сознание.
Процессы «пассивного неповиновения» и эрозии утопического проекта в итоге приводят к нормализации революции: масштабный переворот становится мифологизированным элементом личной и семейной истории, на место представлений о разрыве приходит традиция преемственности. Эти процессы детально анализирует Николай Митрохин — его статья помещена в завершающем наш сборник разделе «Постреволюционная адаптация». /На материале воспоминаний сотрудников аппарата ЦК КПСС 1950–1980-х годов Митрохин показывает, что социалистическая революция в России, первоначально объявившая своей целью полную смену элит, привела к практически полному их персональному обновлению, но почти не привела к обновлению функциональному: представители нового «служилого сословия» в значительной степени оказались рекрутированными из аналогичных социальных групп имперской России. За этим стоит легко объяснимая логика: работа этих людей, которая, согласно официальным советским догмам, была продолжением революции, в действительности была обычной государственной службой и требовала рекрутирования людей определенных социально-психологических типов — остальные просто не уживались в советских политических структурах. «Наследники революции» превращаются в профессиональных чиновников — вот итог развития «революционного субъекта».
СОБЫТИЕ РЕВОЛЮЦИИ?
Михаил Ямпольский
Революция как событие смысла
Революция, будучи всегда вторжением в мир
В конце «Преступления и наказания» Достоевский описывает один из снов больного Раскольникова. Раскольникову снилась эпидемия моровой язвы, идущей из глубины Азии в Европу. Болезнь несли с собой «какие-то новые трихины», вселявшиеся в тела людей:
Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя такими умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге… [15]
15
Достоевский Ф. М. Собр. соч.: В 10 т. Т. 5. М.: Худож. лит., 1957. С. 570–571.
Этот текст Достоевского интересен как раз тем, что описывает предельную ясность сознания и непоколебимость убеждений как психическую болезнь, которая совершенно неотделима от крайней неопределенности и неясности. Чем яснее сознание людей, тем в большую пучину неопределенности они низвергаются. Розанов поместил этот сон Раскольникова в главку «Perturbatio aeterna» (вечное смятение) «Апокалипсиса нашего времени», посвященного рефлексии русской революции. И хотя сам Розанов пытался найти религиозно-эсхатологические корни происходящего, он все же без колебания относил революцию к области чистой неопределенности: «Есть в мире какое-то недоразумение, которое, может быть, неясно и самому Богу. В сотворении его „что-то такое произошло“, что было неожиданно и для Бога. <…> Что такое произошло — этого от начала мира никто не знает, и этого не знает и не понимает Сам Бог» [16] . По Розанову, Бог не знает смысла происходящего потому, что, как и человек, перестает занимать по отношению к случившемуся внешнюю позицию. Революция не оставляет места для стороннего наблюдателя, так как непосредственно захватывает существование всех, к ней причастных, в том числе и Бога.
16
Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. М.: Республика, 2000. С. 17.
Иными словами, Бог помещает себя в ситуацию, изнутри которой невозможно понять ее смысл. Понятие ситуации было востребовано в XX веке экзистенциалистами, которые попытались осмыслить его. Ситуация — это то, во что включен человек, то, в чем он существует, она имеет для него экзистенциальный характер. Постижение бытия через экзистенцию в ситуации радикально отлично от рационального понимания мира, предстающего взору внешнего наблюдателя как тотализированная картина.
Ясперс различал Dasein и Existenz. Первое дается внешнему наблюдателю в качестве объекта, а второе — экзистенция — нет, оно выражает необъективируемую сторону «Я». Ситуация прямо связана с Existenz. Ясперс выделял целый класс ситуаций, которые вообще непостижимы для наблюдающего их извне разума, но которые могут быть даны нам только помимо сознания в чистом их проживании. К таким «абсолютным», «предельным ситуациям» (Grenzsituationen) относятся смерть, страдание, боль, вина.
Невозможность рационального понимания ситуации, проживаемой человеком, неотрывно связана с его свободой. Свобода оказывается непременным спутником неопределенности, непонимания, недетерминированности, предполагающих возможность и необходимость свободного выбора. Именно потому, что всякая экзистенциальная ситуация неотделима от свободного выбора, она по своей сути исторична. Именно в ней осуществляется изменение, движение вперед. Если свободного выбора нет, а есть полный детерминизм механизма, то не существует и истории [17] .
17
Когда-то Гегель сказал, что история — это всегда история свободы. Это его высказывание было популяризировано Виктором Кузеном, Мишле и другими французскими писателями. Для Гегеля история — это процесс освобождения человека. Для экзистенциализма история невозможна без свободы. Кроче, которого нельзя отнести к экзистенциалистам, говорил о том, что необходимо переосмыслить это утверждение Гегеля, «не приписывая истории задачу сотворения свободы, которой не существовало в прошлом, но утверждая, что свобода — это вечный творец истории и субъект всякой истории» (Croce Benedetto. History as the Story of Liberty / Transl. by F. Leander. New York: Meridian Books, 1955. P. 57).