Анук, mon amour...
Шрифт:
Интересно, когда Линн успела подменить вино и состарить розы?.. Лучше не зацикливаться на этом, нежно шепчет мне инстинкт самосохранения, плесни винишка в змеиную пасть и отваливай по-скорому. Но отвалить по-скорому удается не сразу, в самый последний момент взгляд мой цепляется за странную надпись, сделанную кем-то на журнальном столике:
Carpe Daim.
Я готов смириться и с мертвыми розами, и с пересохшими глотками банок, и даже с невесть откуда взявшимся вином; я готов смириться со всем, из чего состоит причудливый мир Линн, но надпись – это слишком. Она сделана второпях, пальцем по пыльной поверхности стола, не слишком надежное место для послания, стереть его не составит никакого труда. Но мне почему-то кажется, что и самой надписи не составит никакого труда возникнуть
46
«Жизнь в желтом цвете» (фр.).
Веселые картинки.
Что бы ни означало Carpe Daim, лучше держаться от него подальше.
Еще никогда со времен наших с Анук чайных бдений на чердаке я не испытывал подобного ужаса перед словами. Но с чердака можно было убежать, перескакивая через несколько ступенек и как об избавлении мечтая о дедовых коленях. Отсюда не убежишь.
Отсюда не убежишь, хотя… Почему бы не попытаться?
Спустя несколько секунд я нахожу себя на лестнице, ведущей вниз, к выходу из букинистического. Еще несколько ступенек, затем последует зал, в котором я впервые встретил Линн, затем последует стенд, из которого я впервые узнал о существовании режиссера Марко Феррери, затем – стеклянная дверь. Вот черт, о двери я не подумал. Кажется, Линн заперла ее на ключ и опустила жалюзи, но куда она дела ключ? Куда она дела ключ, чертова баба?.. Хорошо, если так и оставила его в замке, а если нет? Плевать, пусть даже ключ не обнаружится, – плевать, тогда я просто вынесу стекло, чтобы разбить его особого ума не надо, немного силы, немного отчаяния, а ум здесь ни при чем. Не станет же она меня преследовать, в самом деле, я вспоминаю тронутые артритом анемичные пальцы Линн, не исключено, что и щиколотки ее так же слабы и набиты солью. Не лаванда, не шафран – соль, вот единственная отдушка, которой переложены кости стареющих женщин.
Преследовать меня она не станет.
Ступенек вдвое больше, чем мне казалось, к тому же я не заметил еще одного лестничного пролета. Как бы там ни было, но от святой уверенности, что книжная лавка Линн занимает два этажа, не осталось и следа. И эта дурацкая площадка между пролетами… Боковым зрением я вижу картину под стеклом, картина – единственное ее украшение, картина на обшитой деревом стене, глазеть на картину у меня нет ни времени, ни желания. Сунув фак мутнеющему застеколью (совсем как Линн за несколько перекрестков до Синематеки), я скатываюсь вниз, но вместо спасительного зала со спасительной дверью снова попадаю на площадку.
Точно такую же, какую покинул только что, те же стены с деревянными панелями, даже картина имеется.
Бокал Линн все еще у меня между пальцами. Какого черта? Запустить бы им в стену, а лучше – в картину за стеклом, разом покончить со всеми бьющимися предметами в берлоге Линн, если бы я точно знал, чем может обернуться этот мой жест, если бы знал! Что, если бокал Линн окажется почище моего собственного, разбитого исключительно из-за страха перед физиономией юноши-клерка? Что, если он только этого и ждет, что, если он вообще не разобьется?
Я аккуратно ставлю бокал на перила, оставляю его Линн, точно так же, как сама Линн оставила его мне. А теперь – вниз. Вниз, сколько бы ступенек ни было, вдвое, втрое больше, хватит, я не позволю себя дурачить. И не позволю себе сойти с ума, сдвинуться по фазе, детские страшилки мне по барабану.
По барабану, соло на ударных легендарного кенийца Аюбо Огады (эмигрировал из Найроби в Штаты в 1973 году) отлично бы сюда вписалось.
Пока я судорожно думаю об Огаде (тум-тум-тидл-да-тум-тум), лестничный пролет вытягивается прямо у меня на глазах. Его окончание затянуто туманом, не молочно-белым, не тем, что сопровождает утреннюю реку, или луг, или сонное предместье, в нем слишком много красного. Туман отступает по мере того, как мое бешено колотящееся сердце отсчитывает ступени.
Четырнадцать. Их ровно четырнадцать.
Четырнадцать ступеней вели к нашему с Анук чердаку, я давно забыл об этом. Забыл, а теперь вспомнил.
Туман рассеивается, стоит мне только войти в него, сонным предместьем и не пахнет – та же площадка с дубовыми стенами и картиной, ну кто бы сомневался!.. Обшарив взглядом площадку, я натыкаюсь и на бокал, он стоит на перилах, там же, где я оставил его четырнадцать ступенек назад. Фокус для особо одаренных, отеческое наставление тем, кто наивно полагает, что вход и выход – одно и то же. Не для всех и не всегда, вот что я вам скажу.
Ступени снова передо мной, и их снова четырнадцать. Тумана – там, внизу, – больше нет, но я отчетливо слышу плеск воды. Хоть какое-то разнообразие.
На третьей по счету ступеньке что-то поблескивает, и это вселяет в меня надежду: пейзаж действительно изменился, имей терпение, Гай!..
Кусок фольги.
Кусок фольги, какое разочарование.
Спустившись ниже, я нахожу моток проволоки и пару миндальных орехов без скорлупы; в середине лестницы меня поджидает металлический волчок. Десятая ступенька украшена высохшей тыквой, такой маленькой, что ее можно спрятать в ладони. А на тринадцатой… На тринадцатой лежит ключ.
Давно я так не смеялся, даже затылок взмок. Быть задушенным собственным смехом – не самая приятная перспектива, хуже может быть только одно: навсегда остаться в этом проклятом букинистическом. Ключ, который я обнаружил, ни на что не годен. Это – мой собственный ключ. От давно потерянной или никогда не существовавшей двери, я проносил его в кармане все детство, вместе с фольгой, волчком, орехами и мотком проволоки. Я давно забыл об этом.
Забыл, а теперь вспомнил.
– Анук! – тихо зову я.
В конце концов, именно Анук привела меня сюда. Не Линн – Анук.
– Анук!.,
Никакого ответа.
Да мне и не надо ответа, орехи, фольга, моток проволоки – и есть ответ. Имей терпение, Гай.
Имей терпение, говорю я себе. Никакой особой смелости не нужно, одно лишь терпение, терпение и есть смелость. Жаль, что я не знал этого мальчишкой, я и понятия об этом не имел, ни одного коридора из своих ночных кошмаров я не прошел до конца, ни одной вещи из них не запомнил, а ведь они были куда ценнее, чем все мои жалкие карманные сокровища. О чем же я думал тогда? О том, что эти вещи принадлежали снам самой Анук, что сны Анук просачивались в мои собственные сны сквозь шрам на затылке. А может, их не было вовсе, моих снов, а были только ее? Я всегда питался воображением Анук, как стервятник падалью, наспех проглатывал большие куски, не чувствуя вкуса. Теперь, когда я вырос, а Анук почти не повзрослела, теперь я бы вел себя совсем по-другому.
Во всяком случае, в ее снах.
У тебя еще будет шанс.
У тебя еще будет шанс, говорю я себе.
Но следующие четырнадцать ступенек (просто удивительно, как быстро я привык к этому бесконечному спуску) не приносят мне ничего, кроме нескольких конских каштанов, довольно крупных. Пристроить каштаны ни в карманах, ни в памяти не удается, это явно не моя история, не наша с Анук история.
Каштаны не только цветут, но и болеют раком.
Линн. Вот кто поведал мне эту душещипательную сказочку из жизни флоры. Линн и ее бой-френд испанец, тоже умерший от рака. Что-то там еще было, связанное с испанцем, ага, кажется лобстеры. Лобстеры относились не к смерти, к любви – к их с Линн любви. Но лобстеров нет, есть только каштаны, круглые, блестящие, эти уж точно никуда с места не двинутся. Я беру один, ближний ко мне, и, не размахиваясь, швыряю его вниз.