Анж Питу (др. перевод)
Шрифт:
И Питу поднял одной рукой напоказ кролика, а другой тем временем подкинул на ладони несколько луидоров, оставшихся у него от щедрот Жильбера.
Наградой Питу также был смех слушателей.
Тут Бонифас рассердился и весь вспыхнул:
– Ну, любезный Питу, пусть мы, по-твоему, дурацкие рожи, но сам ты прощелыга!
– Ridicule tu es [201] , – величественно изрек Питу.
– Да посмотри на себя! – возразил Бонифас.
– Сколько бы я на себя ни смотрел, – парировал Питу, – все равно: я увижу, быть может, такого же урода, как ты, но не такого дурака.
201
Ты
Не успел Питу договорить, как Бонифас (ведь арамонцы – те же пикардийцы) влепил ему затрещину, которую Питу мужественно встретил лицом к лицу, вернее лицом к кулаку, но тут же вполне по-парижски ответил на нее пинком.
За одним пинком последовал другой, повергший скептика наземь.
Питу наклонился над повергнутым, словно собираясь довершить свою победу роковым ударом, и все уже готовы были ринуться на выручку Бонифасу, но тут Питу выпрямился и промолвил:
– Знай, что покорители Бастилии не дерутся на кулачках. Я при сабле, бери и ты саблю, и довершим спор.
С этими словами Питу выхватил из ножен свое оружие, забыв, как видно, а может быть, и не забыв, что в Арамоне имеются только две сабли: одна его, а другая – полевого сторожа, на локоть короче, чем его собственная.
Правда, чтобы восстановить равновесие сил, он нахлобучил на голову каску.
Его великодушие привело публику в трепет. Все решили, что Бонифас – плут, пройдоха и негодяй, недостойный участия в решении общественных дел.
Поэтому он с позором был изгнан.
– Вот вам, – заключил Питу, – образ парижской революции. Как выразился господин Прюдом [202] , или нет, Лустало; сдается, эти слова принадлежат добродетельному Лустало… Так вот, он сказал: «Великие только потому представляются нам великими, что сами мы стоим на коленях. Так встанем же!»
202
Прюдом, Луи Мари (1752–1830) – французский журналист, с 12 июля 1789 г. выпускавший газету «Парижские революции».
Это изречение не имело ни малейшей связи с происходящим. Но, быть может, именно потому оно произвело на собравшихся магическое действие.
Скептик Бонифас успел было отойти шагов на двадцать, но тут он изумился и, вернувшись назад, смиренно сказал Питу:
– Не сердись на нас, Питу; конечно, мы хуже, чем ты, знаем, что такое свобода.
– Тут дело не в свободе, – отвечал Питу, – а в правах человека.
Этим могучим ударом он вторично потряс все собрание.
– Ну, Питу, – заметил Бонифас, – ты у нас и впрямь ученый, и мы все перед тобой снимаем шляпы.
Питу поклонился.
– Да, – сказал он, – образование и опыт вознесли меня над вами, и если сейчас я был с вами малость резковат, то исключительно из дружбы к вам.
Тут раздались рукоплескания. Питу понял, что пора идти напролом.
– Вы тут сейчас толковали о труде, – сказал он, – только знаете ли вы, что такое труд? Для вас трудиться – значит рубить лес, жать хлеб, собирать орешки, вязать снопы, класть камни и скреплять их раствором. Вот что значит для вас труд. По-вашему, я трудом не занимаюсь. Так вот, вы заблуждаетесь: я один тружусь больше, чем все вы вместе взятые, потому что я думаю о вашей независимости, потому что я мечтаю о вашей свободе, о вашем равенстве. А потому один миг моей работы стоит дороже, чем месяцы вашей. Волы, на которых пашут, все заняты одним и тем же, но сила мыслящего человека превосходит их грубую животную силу. Я один стою вас всех.
Посмотрите на генерала Лафайета: стройный, белокурый, ростом не выше Клода Телье; нос у него остренький, ноги маленькие, руки не толще перекладины вот этого стула, да и что он может сделать такими-то руками? Ничего ровным счетом. И что же? Этот человек на своих плечах удержал два мира, вдвое больше, чем Атлас, и его крохотные руки разбили оковы Америки и Франции.
И если его-то руки, не толще вот этих перекладин, оказались способны на такое, судите сами, что я натворю своими ручищами.
И Питу выставил на всеобщее обозрение свои руки, узловатые, как стволы остролиста.
Этим сравнением он и завершил свою речь, воздержавшись от выводов, потому что и так не сомневался в огромном впечатлении от своих слов.
Впечатление и в самом деле было огромное.
XXXIII. Питу-заговорщик
Большая часть событий, происходящих в жизни человека и дарующих ему великое счастье или великую славу, проистекает, как правило, либо из могучей воли, либо из могучего презрения.
Если вдуматься в то, насколько оправдывается эта максима на примере выдающихся исторических деятелей, мы обнаружим, что она не только глубокомысленна, но и верна.
Не приводя иных доказательств, удовольствуемся тем, что применим ее к нашему повествованию и его герою.
И впрямь, Питу – коль скоро нам будет дозволено вернуться чуточку назад и напомнить о его сердечной ране, – итак, Питу, после открытия, сделанного на лесной опушке, преисполнился величайшего презрения к суете мира сего. Он так надеялся, что в душе у него будет расцветать драгоценный и редкостный цветок, который зовется любовью; он вернулся на родину в каске и с саблей, гордый тем, что примирил Марса с Венерой, как выразился его знаменитый соотечественник Демустье в «Письмах к Эмилии о мифологии»; и теперь он с горем и растерянностью обнаружил, что в Виллер-Котре есть и другие влюбленные, кроме него.
Столь деятельный участник крестового похода парижан против знати, он спасовал теперь перед сельским дворянством, воплощенным в Изидоре де Шарни.
Увы! Его соперник – красавец, располагающий к себе с первого взгляда, кавалер в кожаных штанах и бархатном кафтане!
Как одолеть такого человека?
Человека, обутого в сапоги для верховой езды, сапоги со шпорами; человека, к брату которого доныне многие обращаются, титулуя его «монсеньором»!
Как одолеть такого соперника? Как удержаться от стыда и восхищения, двух чувств, которые причиняют двойную муку ревнивому сердцу, и мука эта тем более ужасна, что неизвестно, что сильнее ранит ревнивца – сознание превосходства соперника или сознание собственного превосходства!
Итак, Питу изведал ревность, неизлечимую язву, щедрый источник страданий, неведомых доселе честному и простодушному сердцу нашего героя; ревность, самое ядовитое на свете растение, всходящее там, где никто его не сеял, на почве, где до сих пор не прорастало ни одно недоброе чувство, даже тщеславие – сорняк, проникающий на самые ухоженные грядки.
Чтобы обрести привычный покой, такому истерзанному сердцу необходимо прибегнуть к самой что ни есть глубокой философии.
Был ли философом Питу, который на другой день после столь ужасного потрясения замыслил поход на кроликов и зайцев герцога Орлеанского, а на третий уже произносил страстные речи, которые мы здесь привели?