Апокалипсис для шутников
Шрифт:
– «Восстань, Господи, и оправдай дело твое», – медленно перевел Женя Афанасьев. – Н-да… мрачный девиз. Тут все на Господа списывают, как у вас – на пролетариат: дескать, всё во имя пролетариата!
– Попрошу пролетариат не трогать! – огрызнулся Владимир Ильич. – Вот посмотрел бы я на вас, товарищ, что бы вы сказали на Лубянке у товарища Дзержинского.
– Ну, судя по всему, примерно то же самое, что буду говорить вот в этом милом домике, – кивнул Женя, – наверно, местный аналог Лубянки. Буду сознаваться во всём!!!
Афанасьев оказался совершенно прав. Их привезли в так называемый Священный дом, как именовали тюремные замки инквизиции. Жене и Владимиру Ильичу развязали ноги и вместе с девицей втолкнули в маленькую дверку, открывающуюся
Из просторного каменного вестибюля, располагавшегося за воротами, деревянная лестница круто уходила на второй этаж; правда, туда их не повели, а подтолкнули в глубину помещения, где начинался длинный коридор, похожий на тоннель. Ступени в его левой стене вели в «номера» – подземные камеры для «гостей» святой инквизиции. Из приятной после уличной жары прохлады «вестибюля» (как Женя про себя назвал это помещение) сквозь решетки в дальней стене открывался превосходный вид на внутренний дворик, засаженный яркими цветами, названий которых Женя не припоминал, зелеными кустами, виноградом, обвивающимся вокруг черных брусьев, поддерживаемых гранитными колоннами. Фиговое дерево отбрасывало роскошную тень на кирпичную стену и крытую аркаду с мавританскими орнаментами, по которой чинно, парами, как влюбленные по бульвару, прохаживались отцы-доминиканцы в черно-белых одеяниях, гнусаво бубня себе под нос дневную службу.
«А ведь это, судя по всему, местный аналог то ли Лубянки, то ли Бутырки, – размышлял Афанасьев, – по крайней мере интерьер тут поприличнее, чем в наших тюрягах. И люди такие благообразные!.. Пахнет опять же хорошо, а не как у нас – разным дерьмом!»
Пахло в самом деле приятно и благочинно – ладаном и разогретым воском из находящейся чуть в отдалении часовни.
– Может, набрехали историки про инквизицию-то? – пробормотал Женя себе под нос. – По крайней мере никаких атрибутов зверства я что-то пока не вижу. А историки любят приврать, пофантазировать…
И он поведал эту мысль Владимиру Ильичу.
Впрочем, ни развить ее, ни опровергнуть тот не успел, потому что их втолкнули в коридор и, проведя по круто забирающим вниз каменным ступеням, втолкнули в… Собственно, сначала они и не поняли куда. Темнота ослепила не хуже самого яркого света – до рези в глазах, до мутных белых пятен, плавающих перед взором. Только спустя минуту удалось оглядеться и установить, что они находятся в небольшой камере со стенами из тесаного камня. Под самым потолком крошечное решетчатое окно, от которого было примерно столько же света, сколько от козла Тангриснира молока. Пусть даже непастеризованного молока. Основной источник света, от которого хоть что-то удалось разглядеть, представлял собой кривую глиняную плошку, в которой плавало что-то вроде фитиля. В плошку до половины был налит вонючий жир, который больше портил и без того спертую атмосферу, чем горел.
Владимир Ильич оглянулся и, рассмотрев, что и Женя Афанасьев, и девушка-«ведьма» (!) по-прежнему с ним, проговорил почему-то по-испански:
– Как же так? Камера одноместная, а сюда запихали сразу троих, к тому же одну женщину! – Чуть подумав, он повторил то же самое по-русски, на что получил следующий Женин ответ:
– А что вы хотели? При вашем преемнике, товарище Сталине, по сто человек в пятиместную камеру пихать будут! Да это еще что! В двадцатиместное помещение сажали по триста с лишним человек, так что приходилось спать в несколько слоев, друг на друге, а надышано было так, что зимой спали с открытым окном!
– Это все меньшевистские штучки! – не соглашался Владимир Ильич. – Совсем обнаглели местные жандармы! Это же надо – троих в одиночку посадить?
– Да ладно! Радуйтесь, что сразу в камеру пыток не отправили, где мы быстро признались бы, что – патентованные колдуны и дипломированные ведьмаки!
– А вы тоже хороши – так разозлить местную полицию! – перекладывая с больной головы да на здоровую, нагло заявил товарищ Ульянов.
Женя взбеленился:
– Ах, я?.. А уж как вы отличились, товарищ вождь! Да, кстати!.. Обращение к инквизиторам «товарищи!» очень своевременно. И по степени своевременности оно напоминает мне об императоре Гелиогабале, который занимался следующим. Вам будет интересно послушать, чтобы убить время в этой гостеприимной камере. К тому же вы – великий политический деятель, е-мое! Так вот. Римский император Гелиогабал был очень веселый человек, не менее веселый, чем его предшественники Нерон, Калигула, Тиберий и Каракалла. А император Гелиогабал отличился тем, что раздавал высшие государственные должности… по размерам половых членов. По всему Риму катались посланники императора – декурионы и легаты – и измеряли у римлян сами уже слышали что. Вот такая история – просто-таки Золушка наоборот, только в случае с Золушкой измеряли всё-таки башмачок, точнее, ножку по башмачку. Так вот, однажды этот милый государственный муж решил доказать народу свою сугубую близость к нему – не то что декабристы, которые, кажется, по вашим же словам, Владимир Ильич, «были страшно далеки от народа». Что он сделал? Собрал конгресс всех проституток Рима, сам переоделся в женскую одежду и обратился к ним… ну да! Император сказал: «Товарищи!..» Не коситесь и не сверкайте глазами, товарищ Ленин. Исторический факт, между прочим!
– Возмутительное распутство! – дал суровую отповедь вождь. – Какие еще ему «товарищи»?
– Примерно такие же, как нам – инквизиторы, которых вы хлестали этим дружественным словечком!
Любимец всех советских детей едва ли не впервые в своей личной биографии не нашелся что ответить. Он присел у стены и буркнул:
– И всё-таки это архибезобразие! Запихнуть троих в одноместную камеру, сырую, промозглую, без света, черт знает что! Такое даже жандармы себе не позволяли.
Афанасьев хотел уж было сказать, что они находятся практически в курортных условиях по сравнению с тем, что будет твориться в СССР чуть погодя после Ленина, но…
Троих?
– Четверых… – тихо поправил Женя. Потому что в тот самый момент, когда Ильич произносил свою гневную тираду, в размытом свете коптильника появилось чье-то чумазое лицо – черное до такой степени, что Афанасьев сначала подумал, будто это негр. Впрочем, длинный нос, скулы и весело оттопыренные уши едва ли могли принадлежать представителю негроидной расы, а когда нежданный сокамерник вытер лицо рукавом грязной рубахи, оставив на лбу и на щеке две светлые полосы, окончательно выяснилось, что никакой это не негр. Он улыбнулся во весь рот, и было как-то странно видеть белозубую улыбку в этой мрачной инквизиторской камере.
– Кто вы, товарищ? – спросил у него Владимир Ильич на испанском, видимо, забыв о недавней отповеди касательно подобного обращения «товарищ» в суровых условиях инквизиторской Испании.
– Джованни, – следовал ответ.
– Ага, итальянец! – обрадовался Владимир Ильич. – Это очень даже хорошо! Я по-итальянски говорю очень даже прилично! Помнится, мы с товарищем Горьким жили на Капри, так какие там рыбаки жили! Вы, кстати, не рыбак? – переходя на итальянский, спросил Ильич.
Сосед по камере отвечал на странном, но, несомненно, итальянском (образца шестнадцатого века) языке:
– Нет, не совсем. Я – моряк.
– Ага, моряк? – воскликнул Ленин. – Прекрасно. А сюда за что попал? Хотя тут, наверно, могут и ни за что… Пока власть у реакционеров, попов и эксплуататоров, простому человеку трудно, ой трудно! За что сюда попали, товарищ?
– За говорящую жабу.
Владимир Ильич запнулся и обеими ладонями принялся наглаживать лысину. Потом произнес неуверенно:
– За говорящую жабу? За пьянство, что ли?
Женя Афанасьев весьма приблизительно знал итальянский – был на факультативных курсах этого языка в университете – и мог только догадываться, о чем беседуют Владимир Ильич и моряк Джованни. Между тем последний ответил: