Аполлон Григорьев
Шрифт:
Из двух революционных стихотворений датировано только второе: «1 марта 1846. Москва» (если, конечно, поверить, что это реальная григорьевская датировка — ведь подлинной рукописи не сохранилось, есть только списки). Но так как в начале 1846 года Григорьев приезжал на короткий срок в Москву и так как в тексте заметны московские мотивы (а красные флаги на «башнях и стенах» заставляют предполагать, что речь идет о Кремле: где еще сохранились башни? разве что в Нижнем и Пскове, но текст-то посвящен Великому Новгороду и Москве), то дата, скорее всего, истинная. Тогда первое стихотворение, вероятно, относится к концу 1845-го или к началу 1846 года. Оба же они сопрягаются с тяжелым душевным кризисом Григорьева второй половины 1845 года, когда он узнал
Кризис отразился на творческом затухании (во второй половине 1845 года Григорьев очень мало писал), на полном игнорировании канцелярских обязанностей, пока «канцелярист» не ушел вообще из чиновничьей службы. И спас нашего бедолагу B.C. Межевич, который поселил Григорьева у себя, дал работу в «Репертуаре и пантеоне», да еще помог подготовить и издать небольшой том «Стихотворений Аполлона Григорьева», вышедший в феврале 1846 года фантастически малым тиражом — 50 экземпляров (очевидно, не было денег на большее).
Эта книга — единственное отдельное издание, опубликованное при жизни Григорьева, больше он не готовил сборников или монографий. Книгу заметили литературные критики, оценили ее довольно вяло (всех смущали масонские «Гимны», помещенные в виде первого раздела сборника). Белинский посвятил книге специальную рецензию, соединив ее, правда, с рецензией на «Стихотворения 1845 года» Я.П. Полонского. Белинский, как и раньше, отметил у Григорьева преобладание ума над чувствами (что вряд ли было справедливо в полной мере) и чрезмерное увлечение рефлексиями и страданиями (что, конечно, справедливо). Просветителю Белинскому казалось совершенно невозможным сочетание «безумное счастье страданья». Критику понравились лишь стихотворения, где поэт «одушевлен негодованием», особенно «Город».
К началу 1846 года Григорьев стал выкарабкиваться из кризиса: очень активно печатал в «Репертуаре и пантеоне» повести, театральную критику, очерки, стихотворения, поэмы. Мало того, в это время происходит его краткое сближение с журналом «Финский вестник», издававшимся второстепенным литератором Ф.К. Дершау. Это был толстый журнал, ежемесячник, довольно серьезный и интересный. Журнал во многом до сих пор загадочный, так как мы очень мало знаем о его авторах; известно только, что в нем участвовали радикальные критики Белинский и Вал. Майков. Григорьев тоже выступил в нем с целой серией критических рецензий (пока известны шесть) в марте-апреле 1846 года. Однако эти статьи не только не радикальны, а, наоборот, весьма консервативны.
Среди них — положительная рецензия на роман А.Ф. Вельтмана «Емеля», насыщенная зародышами славянофильских идей в смеси с идеями христианского социализма («Роман Вельтмана (…) протест за идеал, смутно сознаваемый непосредственным чувством русского народа и вообще славянщины, протест за меньших братий, полный христианской любви, полный веры в грядущее»), и более чем положительная реценция на «Слова и речи» «синодального члена Филарета», митрополита Московского (3 тома), где уже, совсем по-славянофильски, зараженной мирскими «язвами» католической Церкви противопоставляется «смиренная» и «истинно-апостольская» православная, «свято сохранившая завет первоначальных преданий»; все проповеди речи митрополита Филарета характеризуются самыми высокими эпитетами.
Можно было бы засомневаться, григорьевские ли это рецензии: ведь совсем недавно он карикатурно изображал К. Аксакова в драме «Два эгоизма» и полемизировал со славянофилами в поэме «Олимпий Радин». Но Григорьев сам заявил и о данных
рецензиях как своих и о их тональности: «… православный и славянский дух» (письмо к С.М. Соловьеву, февраль 1846 года). Видимо, многое в его мировоззрении причудливо переплеталось парадоксальными связями. Масонство у него сочеталось с наполеонизмом, да и революционность с некоторой натяжкой можно притянуть к его масонству: фамилию масона Скарлатова, воспитателя Званинцева (повесть «Один из многих») можно истолковать как знаковую: во многих западноевропейских языках корень этого
3
Возможно, и другие фамилии григорьевских персонажей тоже имеют подспудные смыслы: Чабрин образован от травы «чабер», «чабрец» (мягок, как трава? ароматен?), Имеретинов — от названия Западной Грузии «Имеретия» (чужак? человек страстей?); Виталин — корень этого слова в большинстве западноевропейских языков означает «жизненный», «обладающий жизненной силой». О других смысловых ореолах в именах и фамилиях мы уже говорили.
Однако нужно видеть и заметные изменения в этих смесях. К 1846 году Григорьев все более стал отталкиваться от эгоистичности и зыбкой дробности идеалов и персонажей. Всегда наблюдаемая тяга мыслителя и художника к значительному, к крупномасштабному выразилась в рецензиях «Финского вестника» в виде неожиданных дифирамбов официальному православию и даже формуле «православие, самодержавие, народность». Нельзя сказать, что Григорьев перешел в правоверное славянофильство. Доля скепсиса и иронии по отношению к самим конкретным славянофилам (особенно к К. Аксакову) у него осталась.
Одна из ценных рецензий Григорьева «Финского вестника» — на знаменитый «Петербургский сборник» Некрасова и Белинского, и там автор издевается над критикой Аксаковым повести Достоевского «Бедные люди»: «… неподдельно-славянское мнение напало на зараженную дыханием Запада тенденцию романа, на его возвышенную и благородную цель». Но при этом несколькими страницами ранее в рецензии на «Руководство к познанию законов» графа М.М. Сперанского Григорьев совсем уже серьезно писал: «… грунт западной жизни, давно распаханный беспощадною косою реформаций и революций, упитанный человеческою кровью, почти истощил уже свои соки (…) только славянскому миру предоставлено начать новую историю ». Утопические кошмары западного XVIII века, считает критик, породили реакцию в виде романтизма, немецкой философии, а в жизни — психологии немецкого филистерства; эта жизнь основана «на раздвоении, на лжи, на той греховной мысли, что можно думать так, а жить иначе…»
Григорьев здесь расстается и со своим двойническим прошлым; в рецензии на «Петербургский сборник» достается Гофману, но особенно — Достоевскому за повесть «Двойник», которая критику (впрочем, также и Белинскому) показалась как «сочинение патологическое, терапевтическое». В целом оценка Достоевского очень высокая, но все же этот последователь Гоголя, считает Григорьев, снижает уровень: «… все, что у Гоголя возводится в единослитный, сияющий перл создания, у Достоевского дробится в искры». Опять противопоставление цельности и дробности.
Казалось, в 1846 году Григорьев должен был бы преодолеть прежние душевные кризисы и целиком отдаться перспективной творческой работе: он наметил существенный поворот в мировоззренческой сфере, выпустил сборник стихотворений, стал редактором и активным автором в журнале «Репертуар и пантеон», участвовал и в других периодических изданиях… Но наш Аполлон не мог жить без кризисов и отчаянных положений. Возможно, на него время от времени накатывались материальные трудности: жить расчетливо он никогда не умел, влезал в долги. На это он намекал еще в октябрьских (1845) письмах к Погодину, а потом, в июле 1846 года — в письме к отцу. Опять замаячила Сибирь, какая-нибудь сибирская гимназия, но вскоре эта идея отпала. Родители постоянно зазывали домой, в Москву, отец даже специально приезжал в Питер уговаривать сына.