Апология математика
Шрифт:
Я настолько уверовал в благотворность писания мемуаров, что стал побуждать Харди к написанию ещё одной книги, которую он обещал мне написать в более счастливые дни. Книга должна была называться "День на "Овале"[ 83 ]. Сюжет был прост: Харди целый день проводил на стадионе, наблюдая за крикетными матчами и пускаясь в рассуждения о крикете, человеческой природе, предаваясь воспоминаниям. Книга обещала стать эксцентрической малой классикой, но так и не была написана.
83
"Овал" - крикетный стадион в графстве Суррей, на котором проводятся международные крикетные матчи.
В те последние годы я не был особенно полезен Харди. Военный Уайтхолл[ 84 ]
84
Уайтхолл - улица в Лондоне, на которой находятся правительственные учреждения, в переносном смысле - английское правительство.
85
Пимлико - район в центральной части Лондона.
В конце войны я не вернулся в Кембридж. Харди мне удалось навестить в 1946 году несколько раз. Его депрессия не развеялась, физическое состояние всё ухудшалось, стоило ему пройти несколько ярдов[ 86 ], как появлялась одышка. Долгие радостные прогулки по Паркерс Пис после завершения очередного матча навсегда отошли в прошлое: мне приходилось отвозить его в Тринити на такси. Харди был рад, что я снова занялся писательской деятельностью: творческая жизнь была по его мнению единственно достойной жизнью для серьёзного человека. Что же касалось его самого, то он бы хотел жить той творческой жизнью, которую вёл прежде, не лучше. Его собственная жизнь завершилась.
86
Ярд - английская мера длины, равная 0,9144 м.
Не привожу точно его слова. Сказанное было настолько непохоже на него, что мне хотелось забыть, и я пытался по иронии как-то загладить его слова. Поэтому я никогда не помнил их чётко. Я пытался дезавуировать их для себя как некий риторический оборот речи.
В начале лета 1947 года я сидел за завтраком, когда зазвонил телефон. Это была сестра Харди: он серьёзно заболел, не могу ли я немедленно приехать в Кембридж и заглянуть прежде всего в Тринити? Смысл второй просьбы не сразу дошёл до меня. Но я повиновался. В Тринити у привратника меня ожидала записка: мне надлежало отправиться в апартаменты Дональда Робертсона, он будет ожидать меня там.
Дональд Робертсон был профессором древнегреческого языка и близким другом Харди; он был ещё одним членом того же высокого, либерального, изящного Кембриджа времён Эдварда VII. Кстати, Робертсон был одним из немногих, называвших Харди по имени. Робертсон тихо приветствовал меня. За окнами его комнаты было спокойное солнечное утро. Робертсон без обиняков произнес: "Вы должны знать, что Харди пытался покончить с собой".
Да, теперь его жизнь вне опасности; у него пока, если можно так выразиться, всё в порядке. Робертсон предпочитал говорить прямо, хотя, возможно, и не столь резко, как Харди. Жаль, заметил он, что попытка самоубийства не удалась. Здоровье Харди в последнее время ухудшилось. Он долго не протянет. Даже переход из апартаментов, где он проживал, в профессорскую столовую стоил ему значительных усилий. Попытку самоубийства Харди предпринял вполне сознательно: влачить такую жизнь он не был намерен, в ней не было ничего привлекательного. Харди накопил достаточно барбитуратов: он основательно "поработал", но принял слишком большую дозу...
Я с симпатией относился к Дональду Робертсону, но встречал его только на званых обедах за высоким столом в Тринити. Это был первый раз, когда мы говорили с ним с глазу на глаз. С мягкой твёрдостью он рекомендовал мне навещать Харди так часто, как я только смогу: возможно, заметил он, это пожелание трудно выполнить, но сделать это совершенно необходимо. К тому же, Харди долго не протянет. Я попрощался и никогда больше не видел Робертсона.
В частной клинике "Эвелин" Харди лежал в постели. Не обошлось без фарсового штриха: под глазом у него красовался синяк. Оказалось, что во время приступа рвоты от передозировки барбитуратов он ударился головой об унитаз. Харди подтрунивал над собой. Наделал он шума! Случалось ли кому-нибудь наделать больше шума? Мне пришлось вступить в игру и поддержать саркастический тон. Никогда в жизни я не был менее склонен к сарказму, но был вынужден поддержать игру. Я заговорил о других известных случаях провала попыток самоубийства. Взять хотя бы немецких генералов во Второй мировой войне. Бек, Штюльпнагель проявили поразительную некомпетентность в проблеме суицида. Мне было дико слушать собственные разглагольствования об этих вещах. Как ни странно, мои речи его приободрили.
Я стал бывать в Кембридже по крайней мере раз в неделю. Я боялся этих визитов, но Харди всякий раз заранее говорил, что будет ждать меня в следующий раз. Почти всякий раз, когда мы виделись, Харди хотя бы немного говорил о смерти. Он хотел её, не боялся её. Чего бояться, когда вас нет? Его твёрдый интеллектуальный стоицизм полностью вернулся к нему. Больше он не предпринимал попыток покончить с собой. Суицид у него не получился. Он приготовился терпеливо ждать. С непоследовательностью, которая, возможно, была болезненной для него (подобно большинству членов его круга, Харди верил в рациональное до такой степени, которую я считал нерациональной), он обнаружил интенсивное ипохондричное любопытство к своим собственным симптомам. Каждый день он с удивительным постоянством исследовал отечность своих лодыжек: увеличилась она или уменьшилась?
Впрочем, основное время в наших беседах (примерно пятьдесят пять минут из каждого часа, проведённого с Харди) я должен был говорить о крикете. Крикет был для Харди единственным утешением. Мне приходилось изображать такую увлечённость этой игрой, которую я более не испытывал. Сказать по правде, и в тридцатые годы моё отношение к крикету было довольно прохладным, я бывал на крикетной площадке из удовольствия побыть в обществе Харди. Теперь мне приходилось изучать результаты крикетных матчей очень внимательно, Харди не мог читать самостоятельно, но сразу догадывался, стоило мне ошибиться. Иногда к нему на несколько минут возвращалась былая жизнерадостность. Но если я не затрагивал какой-нибудь другой вопрос или не сообщал новость, он потухал и лежал безучастный, в каком-то тёмном одиночестве, которое иногда находит на людей перед смертью.
Раз или два я попытался было поднять его с постели. Не стоит ли нам рискнуть и отправиться вдвоём на крикетный матч? Теперь я не так стеснён в средствах, как прежде, и могу взять для него такси, его излюбленное средство передвижения, до любой крикетной площадки, какую он только назовет. От такого предложения Харди просветлел лицом. Он предупредил меня, что мне придётся возиться с мертвецом. "Ничего, как-нибудь справлюсь", заверил я его. Мне казалось, что он согласится. И он, и я знали, что его кончина - вопрос нескольких месяцев. Мне очень хотелось сделать для него приятное. Но в следующий мой визит Харди печально и гневно покачал головой: нет, он не станет и пытаться, какой смысл тратить силы, если всё равно ничего не получится.
Говорить о крикете мне было довольно трудно. Ещё труднее было его сестре, милой интеллигентной женщине, которая так и не вышла замуж и большую часть своей жизни поводила в заботе о брате. С тонким юмором, напоминавшим юмор самого Харди в былые времена, она собирала мельчайшие крохи крикетных новостей, хотя ровным счётом ничего не знала об игре.
Раз или два прорвалась саркастическая любовь Харди к человеческой комедии. За две или три недели до смерти ему стало известно, что Королевское общество собирается удостоить его своей высшей награды - медали Копли. Харди ухмыльнулся своей мефистофельской улыбкой, и в тот день впервые за все последние месяцы я вновь увидел его во всём блеске. "Теперь мне доподлинно известно, - заметил он, - что мне осталось совсем немного. Когда люди как торопятся воздать тебе почести, из этого можно сделать только один вывод".